Комедия неудачников
Шрифт:
— Нет. В Сору не надо. Мне надо к моему винограднику.
— Это из-за обедни? Как синьор пожелает! Ну что, вы остаетесь?
Да. Конечно, да. Я не могу поступить иначе. Да и не хочу. Я бросаю взгляд на карабин. Он это замечает.
— Ничего не бойтесь. Здесь вас никто не найдет. Посидите сейчас в гостиной, пока племянник не придет, а я поставлю воду на огонь.
Лодыжка все еще болит, но это не перелом и даже не вывих. Только чтобы отвлечься, я выхожу из столовой, ковыляю мимо кухни, откуда и доносится этот неописуемый запах, и попадаю в просторную комнату, где возвышается старое облупленное кресло-качалка,
Как проводят время в этой комнате? Чего ищут здесь? Отдыха? Забвения?
Или же чего-то противоположного? Здесь приводят в порядок свои глубокие мысли, плоды размышлений, воспоминания. Чтобы отыскать тут такое, его уже надо иметь в голове.
— Синьор нашел, чем занять себя? — кричит Манджини из глубины кухни.
Что нашел? Что тут найдешь? Скорее уж, войдя сюда, потеряешь и то, что имел. Должно быть, эта комната служит для того, чтобы образы возникали сами по себе. Достаточно подождать. Они тихонько всплывут. И нахлынут.
Сундук как раз у моих ног. Словно искушает.
Я бросаю взгляд в сторону кухни и берусь рукой за крючок. Потом беззвучно приподнимаю крышку.
Приходится полностью откинуть ее, чтобы различить очертания всего двух предметов, которые хранятся в сундуке. Сначала я заморгал глазами, потом зажмурил их.
Чтобы суметь поверить увиденному…
В глубине этого деревянного провала я различил лишь толстенькую стопку аккуратно сложенной черной ткани с безупречно гладким воротничком. И рядом пистолет, похожий на «люгер». Больше всего я бы должен был струхнуть при виде пистолета. Но шок у меня вызвала скорее рубашка. Черная рубашка с вышитой на воротничке красной буквой «М».
Висками чувствую, как колотится сердце.
…Они и раньше-то всегда были чистенькие да опрятные, эти сволочи, а ближе к концу войны и вовсе задрали нос. Одно слово — фашисты. Не знаю почему, но мы с компаре побаивались концентрационных лагерей. По-настоящему причин для этого у нас не было, но кому охота отправляться на верную смерть? Поэтому мы и старались их избегать, что было, то было. Но, в общем, мы с ними порой все-таки сталкивались, и они всегда потешались над нами, обзывая нас трусами. Я в ответ не осмеливался и голоса подать, это доказывает, что обзывали они нас не без повода. Но меня так и подмывало сказать им, что единственная моя заслуга во всей этой истории, которая нас сюда завела, состоит в том, что я ни разу не повстречал парня, который захотел бы спустить с меня шкуру, ни такого, с кого шкуру спустить захотел бы я сам. Что я передовой ни разу в глаза не видел за всю мою жизнь, что за время этой греческой кампании я только и делал, что ждал, пока все не закончится само собой. Да только вот уже четыре года прошло, а оно все не кончалось…
— Почти готово, синьор Польсинелли!
Бывший фашист…
Служил в гвардии Муссолини, был одним из тех бесноватых, с которыми мой отец постоянно сталкивался на своем пути вплоть до самого конца войны. А я-то и не знал, что они
— Надеюсь, синьор проголодался?
Проголодался?.. Самый заправский фашист упрашивает меня отобедать, защищает меня, прячет в своем доме… Да еще беспокоится, не проголодался ли я. Я закрыл сундук.
Широким жестом он приглашает меня к столу. Его осанка, посадка головы, его жесткость, природная суровость, его отшельничество — все эти детали, смешавшись, становятся на свои места, и я не могу теперь помешать себе увязать их (пусть даже ошибочно) с найденной черной рубашкой.
— Почти готово, присаживайтесь. Моему дураку племяннику осталась всего минута, чтобы явиться вовремя, пока макароны не остыли. Вы сейчас отведаете мое коронное блюдо! Ammazza!
Я уже не знаю, что мне делать: уйти, плюнуть ему в морду, выкрикнуть все то, что мог бы выкрикнуть ему мой отец? Раз он не сжег свою рубашку и не выбросил свой пугач, значит, страдает ностальгией. У каждого ведь была своя война. И у каждого свои сувениры, свои трофеи.
А я-то думал, что нашел друга.
Но при всем том отвращении, которое он у меня теперь вызывает, надо рехнуться окончательно, чтобы оскорбить его и уйти туда, где рыщут эти молодчики, которые только и ждут, чтобы нашпиговать меня свинцом. Я загнан в угол. И из двух зол вынужден выбирать меньшее.
— Я только чуть-чуть их отварил, именно так их и надо есть. А вы знаете, почему здесь, в Италии, готовят макароны al dente? Потому что это еда бедняков. В трудные времена их едят почти сырыми, чтобы они продолжали набухать в желудке, так чувство сытости дольше держится.
— Вы чувствуете это зловоние… этот мерзкий запах?
— Какой запах?
— Из кухни.
— Неужто мой соус?
— Он у вас что, на касторовом масле?
Манджини удивленно смотрит на меня, скрестив руки. Потом на его губах вновь появляется кривая улыбка.
— На касторовом масле не готовят.
— Ах да, совсем забыл, касторкой, наоборот, прочищают желудок.
Молчание. Я по-прежнему воздерживаюсь садиться. А он возвращается на кухню, пропустив мимо ушей мой намек на слабительное. Я уже начинаю жалеть, что у меня это вырвалось. Можно подумать, я стараюсь изо всех сил, чтобы он меня отсюда выгнал. До меня доносится шипение на сковородке и перекрывающий его голос:
— Он еще так молод, этот синьор Польсинелли… Но я восхищаюсь им. Он говорит прямо как здешний мальчишка. Да он и похож на здешнего мальчишку, и он такой же сметливый. Можно подумать, будто все здешние мальчишки появляются на свет теперь в Витри-сюр-Сен.
На какой-то миг я застываю столбом, не зная, что и ответить.
— Прошу к столу!
Все сходится. Он сам, его возраст, его прошлое и все-все остальное, чего я и знать-то не хочу. Он возвращается из кухни, неся торжественно, словно священный сосуд, большую салатницу, откуда и исходит этот причудливый запах. Он ставит ее под самым моим носом, и меня немедленно охватывает позыв к рвоте. Я закрываю рот рукой.
— Они превосходны. Превосходны! Если синьору это не нравится, я могу быстренько сготовить что-нибудь другое, но он ошибается!