Кому в раю жить хорошо...
Шрифт:
— Я никому ничего не должна, пущай живет, она мне сполна заплатит! Я знаю, чем эту суку взять!
— Хо-хо-хо, теперь нашим стает и прииск, и дом этот… Смело ты: «из моих рук брезгуешь?!»… Я думал, не возьмет уже.
— Больше нашего пить будет! Я знаю! Давай Мишку-то на кровать перенесем, а ее в другую комнату. Умеет госпожа Упыреева человека так поворотить, чтобы душа в душу зажили. Она матери моей пособила. Да кто бы так еще-то жил!
— Больно дорого берет!
— Дорого — не дорого, а добрый мужик дороже денег. Зови гостюшку дорогую, поди у дома уже стоят.
И вдруг, Манька увидела себя под потолком. Та ее часть, которая осталась в животе, перестала быть ею, а вторая, еще не совсем ясное «я», плавало над столом, проникая в чужие тела. Она была всеми и никем.
«Наверное, так умирают люди!» — подумала Манька, ощутив, что она все еще в Аду, и каждое слово, стоит ей нащупать себя, причиняет ей безумную боль, не одного, не двух случаев из ее жизни — а всех сразу. Она была и там, и тут, всеми и собой, пила боль, и боль пила ее. Ад рассказывал ей, или она рассказывала Аду…
Глава 8. Память нельзя потерять…
Мать не сопротивлялась, отец не заступался. Пришли еще люди. Теперь их было много — незнакомые, уверенные, сильные. Тело матери превратилось в кусок мяса, в который ее засунули, как в мешок — толстый и непроницаемый, и он давил на нее со всех сторон. Сдавленная, отравленная, изувеченная, она погибала, как обломленное деревце, не успевшее пустить корни. Ее еще не было на свете, но боль пришла, и заставила почувствовать, что она живет в мире наравне с другими. Крики и ругань, мольбы и стоны проникали сквозь брюшную преграду с глухим раздвоенным эхом, легко проникая через плаценту, будто ее сознание было голым, лишенным тела. Голоса обрели плоть, звучали то глухо, то где-то рядом, мир с его пространством исчез — все смешалось. Месиво вздымалось, накатывало и проглатывало — живое, дышащее, озлобленное, обманчиво-велеречивое — и щупало, щупало, то придавливая и выламывая хрупкие хрящевидные кости, то протыкая острыми и тупыми концами конечностей, то перекрывая кислород, поступающий через пуповину, то накачивая ядом. Она чувствовала, как приходит и уходит боль, сначала чужая, потом своя, или своя и чужая одновременно, и где-то в другом месте, не там, где она могла бы выбраться наружу, сотрясает плоть, обращая в прах ее маленький мирок.
Реальность обрушилась на нее, поглотив всякий свет.
Она то теряла сознание, то приходила в себя. Нерожденная земля не мнила себя ничьим «я», сразу же признаваясь в своем бессилии, открывая новую реальность, а ум пошел еще дальше, очертив границу вселенной, наполненную голосами невидимого и озлобленного ужаса, который приходил отовсюду. Маньки не стало. Она не занимала в своей вселенной даже маленького места. Безмолвный крик уходил в пустоту, она боролась, но пустое место не могло заслониться — там, где раньше была она, бесновались чудовища, закрывшие ей свет. Захороводила, закружила пляска смерти. Боль, боль, боль…
И вдруг боль оборвалась — она увидела себя на печи. Казалось, никто ее не замечает…
В комнате было человек десять — пятнадцать, разделившись на две группы.
Люди то приходили, то выходили, перемещаясь из одной комнаты в другую, то к отцу, то к матери, которые лежали раздетыми донага, с раздвинутыми ногами посередине комнат на лавках, с широко открытыми зафиксированными глазами, перед зеркалами, в которые обращались их пустые взгляды, чтобы они могли видеть себя и тех, кто восседал на спине, управляя надетыми на обоих удилами. Манька хорошо видела их обоих с печи, которая соединяла и гостиную, и кухню, и столовую — капитальные перегородки поставить еще не успели. Голова отца дополнительно была стянута железными обручем, в тело ног и рук воткнуты иглы, подсоединенные к зарядному устройству, на пальце знакомый перстень. Манька сразу же заметила и другое кольцо, надетое на палец матери. И обруч, и кольцо, и перстень она видела в сундуке Бабы Яги — они были из обычного железа, но с хитрыми приспособлениями, которые заставляли шипы выскакивать из гнезда. Все тело отца было измазано мочой, навозом, менструальной кровью, и даже голова его упиралась в кучку кошачьего дерьма, а рядом лежала прокладка, пропитанная кровяными выделениями. Тогда как мать, при всем, что с нею делали, периодически опрыскивали то духами, то совали под нос печенье и кофе, то принесенные с огорода пионы.
Из раны на шее, чуть выше
Особенно выделялись три женщины, одна с видом хозяйки, в которой, к своему удивлению, Манька узнала Бабу Ягу. Крашенные каштановые волосы с припущенными локонами, уложенные сзади, обрамляли худое лицо с впалыми щеками. Подведенные глаза, мокрые от слез, потекли тушью, оставляя черные круги вокруг глаз, но во взгляде, очень властном и решительном, не было и намека на слезы. Она то и дело смотрелась в зеркальце, вытирая глаза носовым платочком. Загорелая кожа лоснилась не то от крема, не то от пота. Грудь ее была слегка обвисающей, но девичья талия и широкие бедра компенсировали недостаток. Яркое с васильками и ромашками платье до колен, перетянутое белым поясом, с украшенной каменьями пряжкой, выделяло ее среди остальных женщин, как лебедя среди гусей. Матушка Благодетельницы выглядела чуть моложе, но старуха, которую Манька углядела в облике Бабы Яги в избе, уже проглядывала из-под толстого слоя туши, белил и помады. Казалось, кроме нее, никто этого не замечал. Женщины поглядывали на нее то с завистью, то с раздражением, особенно Валентина, сестра отца, обиженная чем-то, и, наверное, не зря — посматривали на Валентину свысока. Наткнувшись на хищный взгляд, женщины тут же прятали свои эмоции, зато мужчины посматривали на Бабу Ягу с уважением и вожделением — в каждом их взгляде было столько обожания и покорности, будто Баба Яга была пределом мечтаний.
Она говорила то громко, то тихо, так что слова ее иногда можно было разобрать лишь по движению губ и по направлению взгляда. Особенно, когда давала указания, прочитывая их в толстой тетради.
Манька пожалела, что перед тем, как отправить книгу Бабы Яги в костер, не пролистала ее до конца. Это была та самая тетрадь, которую она тоже нашла в сундуке — наполовину исписанная пером, с рецептами зелий и заклятий. Впрочем, написана она была тайным письмом, и даже из того, что успела посмотреть, она мало что поняла. Зато корявые записи Бабы Яги вполне ясно открывались перед нею теперь.
Баба Яга и еще один мужчина сидели на спине матери. Баба Яга изображала непорочную душу отца, а мужчина — любящего отца. Она слегка наклонилась вперед, ухватив мать за голову и нагнув к себе, уперевшись коленом в позвоночник.
Манька с удивлением узнала в этом положении себя, когда черт предложил сломать ему хребет. На несколько минут ее вытолкнуло из прошлого, пока она пыталась сообразить, как такое могло быть, чтобы и у нее было то же самое. Догадаться оказалось нетрудно: способы убить человека были традиционными, добыты вампирами раньше — они применяли их из раза в раз. Менялись люди, иногда способы пытки, но последовательность действий вампиры оставляли неизменной.
Способ убийства сводился к следующему: две пары изображали отца и мать, но только отец был причислен к лику святых. Матери отвели незавидную участь. Честному человеку казалось бы, что именно честность добавляет ему изюминки. Как бы не так! Вампирам грамотно запереть честного человека не составит труда. Манька убедилась в этом сразу же, как только мать привели в чувство и позволили над убитым отцом произнести праведные обличительные речи, издеваясь и унижая.
И тут же вышибли дух вон резким ударом в висок.
— Ой, горе мне, горе! — тоненьким голосочком запричитала Баба Яга. — Сокол мой ясный, на кого покидаешь меня?! Неужто променяешь меня на пьяницу, на бабу гулящую, зачавшую в разврате от мертвяка-вампира? Неужто позволишь злодейке пить мою-у-у-у кровушку?! Ой, убьюсь, утоплюсь, руки наложу на себя! Ох, найду ее в темном лесе, дитятко свое на болоте оставлю, чтобы век не иметь тебе покоя! Приблудная потаскушка и твою кровушку пьет, держит в заключении, в заточении, без света белого-о-о-о. Друг мой закадычный, приди ко мне, голову свою положи на колени мои, и буду ласкать тебя, целовать, рученьки держать в ладонях моих…