Конармия
Шрифт:
Я хотел это крикнуть, но челюсти мои, сведенные внезапным холодом, не разжимались.
Тогда женщина отстранилась от меня и упала на колени.
— Иисусе, — сказала она, — прими душу усопшего раба твоего…
Она укрепила два истертых пятака на моих веках и забила благовонным сеном отверстие рта. Вопль тщетно метался по кругу закованных моих челюстей, потухающие зрачки медленно повернулись под медяками, я не мог разомкнуть моих рук и… проснулся.
Мужик с свалявшейся бородой лежал передо мной. Он держал в руках ружье. Спина лошади черной перекладиной резала небо. Повод тугой петлей сжимал мою ногу, торчавшую кверху.
— Заснул, земляк, — сказал мужик и улыбнулся ночными, бессонными глазами, — лошадь тебя с полверсты протащила…
Я распутал ремень и встал. По лицу, разодранному бурьяном,
Тут же, в двух шагах от нас, лежала передовая цепь. Мне видны были трубы Замостья, вороватые огни в теснинах его гетто и каланча с разбитым фонарем. Сырой рассвет стекал на нас, как волны хлороформа. Зеленые ракеты взвивались над польским лагерем. Они трепетали в воздухе, осыпались, как розы под луной, и угасали.
И в тишине я услышал отдаленное дуновение стона. Дым потаенного убийства бродил вокруг нас.
— Бьют кого-то, — сказал я. — Кого это бьют?..
— Поляк, тревожится, — ответил мне мужик, — поляк жидов режет…
Мужик переложил ружье из правой руки в левую. Борода его свернулась совсем набок, он посмотрел на меня с любовью и сказал:
— Длинные эти ночи в цепу, конца этим ночам нет. И вот приходит человеку охота поговорить с другим человеком, а где его возьмешь, другого человека-то?..
Мужик заставил меня прикурить от его огонька.
— Жид всякому виноват, — сказал он, — и нашему и вашему. Их после войны самое малое количество останется. Сколько в свете жидов считается?
— Десяток миллионов, — ответил я и стал взнуздывать коня.
— Их двести тысяч останется, — вскричал мужик и тронул меня за руку, боясь, что я уйду. Но я взобрался на седло и поскакал к тому месту, где был штаб.
Начдив готовился уже уезжать. Ординарцы стояли перед ним навытяжку и спали стоя. Спешенные эскадроны ползли по мокрым буграм.
— Прижалась наша гайка, — прошептал начдив и уехал.
Мы последовали за ним по дороге в Ситанец.
Снова пошел дождь. Мертвые мыши поплыли по дорогам. Осень окружила засадой наши сердца, и деревья, голые мертвецы, поставленные на обе ноги, закачались на перекрестках.
Мы приехали в Ситанец утром. Я был с Волковым, квартирьером штаба. Он нашел для нас свободную хату у края деревни.
— Вина, — сказал я хозяйке, — вина, мяса и хлеба!
Старуха сидела на полу и кормила из рук спрятанную под кровать телку.
— Ниц нема, — ответила она равнодушно. — И того времени не упомню, когда было…
Я сел за стол, снял с себя револьвер и заснул. Через четверть часа я открыл глаза и увидел Волкова, согнувшегося над подоконником. Он писал письмо к невесте.
«Многоуважаемая Валя, — писал он, — помните ли вы меня?»
Я прочитал первую строчку, потом вынул спички из кармана и поджег кучу соломы на полу. Освобожденное пламя заблестело и кинулось ко мне. Старуха легла на огонь грудью и затушила его.
— Что ты делаешь, пан? — сказала старуха и отступила в ужасе.
Волков обернулся, устремил на хозяйку пустые глаза и снова принялся за письмо.
— Я спалю тебя, старая, — пробормотал я, засыпая, — тебя спалю и твою краденую телку.
— Чекай! — закричала хозяйка высоким голосом. Она побежала в сени и вернулась с кувшином молока и хлебом.
Мы не успели съесть и половины, как во дворе застучали выстрелы. Их было множество. Они стучали долго и надоели нам. Мы кончили молоко, и Волков ушел во двор для того, чтобы узнать, в чем дело.
— Я заседлал твоего коня, — сказал он мне в окошко, — моего прострочили, лучше не надо. Поляки ставят пулеметы в ста шагах.
И вот на двоих у нас осталась одна лошадь. Она едва вынесла нас из Ситанца. Я сел в седло, Волков пристроился сзади.
Обозы бежали, ревели и тонули в грязи. Утро сочилось из нас, как хлороформ сочится на госпитальный стал.
— Ты женат, Лютов? — сказал вдруг Волков, сидевший сзади.
— Меня бросила жена, — ответил я, задремал на несколько мгновений, и мне приснилось, что я сплю на кровати.
Молчание.
Лошадь наша шатается.
— Кобыла пристанет через две версты, — говорит Волков, сидящий сзади.
Молчание.
— Мы проиграли кампанию, — бормочет Волков и всхрапывает.
— Да, — говорю я.
Измена
«Товарищ следователь Бурденко. На вопрос ваш отвечаю,
— Отвоевались, ребята? — восклицаю я раненым.
— Отвоевались, — отвечают раненые и двигают шашками, поделанными из хлеба.
— Рано, — говорю я раненым, — рано ты отвоевалась, пехота, когда враг на мягких лапах ходит в пятнадцати верстах от местечка и когда в газете «Красный кавалерист» можно читать про наше международное положение, что это одна ужасть и на горизонте полно туч. — Но слова мои отскочили от геройской пехоты, как овечий помет от полкового барабана, и заместо всего разговор получился у нас, что милосердные сестры подвели нас к лежанкам и снова начали тереть волынку про сдачу оружия, как будто мы уже были побеждены. Они растревожили этим Кустова нельзя сказать как, и тот стал обрывать свою рану, помещавшуюся у него на левом плече, над кровавым сердцем бойца и пролетария. Видя эту натугу, сиделки поутихли, но только поутихли они на самое малое время, а потом опять завели свое издевательство беспартийной массы и стали подсылать охотников повытаскивать из-под нас, сонных, одежду или заставляли для культработы играть театральную ролю в женском платье, что не подобает.