Концерт «Памяти ангела»
Шрифт:
Ванкувер мне до того понравился, что напросился в мою новеллу. Он станет частью «Возвращения».
Возвратившись в Европу, я шлифую два первых текста.
Недавно, заметив, что кто-то скривился, говоря о новеллах, как будто эти короткие рассказы свидетельствуют о лени или усталости автора, я задумался о том, как мало значения, несмотря на Мопассана, Доде, Флобера, Колетт или Марселя Эме, придают этому жанру во Франции.
По-моему, постоянное предпочтение романа новелле — это мелкобуржуазный подход. Подход, следуя которому господин и госпожа Фромаж [11]
11
Поскольку во французском языке «fromage» имеет также значение «теплое местечко, синекура, доходное место», а также «распределение, дележка (постов в парламенте)».
Я спрашиваю себя, не является ли этот факт выражением дурного вкуса богатых людей. Они хотят густого мазка, пространных описаний, диалогов, смахивающих на пустую болтовню: им подавай исторические факты, если в романе описывается прошлое, или журналистские расследования, если речь идет о сегодняшнем дне. Короче, они любят труд, пот, безусловную компетентность, работу, которая видна: чтобы вещь не стыдно было показать друзьям — в доказательство того, что художнику или торговцу не удалось их облапошить.
«Когда в романе восемьсот страниц, — восклицает господин Фромаж, — то видно, что автор работал!»
Может, как раз и нет…
Сжать повествование до сути, избежать ненужных перипетий, свести описание к намеку, писать экономно, исключить всякое снисхождение к автору — все это требует времени, долгих часов анализа, критического подхода.
По сути дела, господин и госпожа Фромаж считают, что «роман большее искусство, чем новелла», потому что это — напыщенное искусство.
Перечитывая предыдущий абзац, я обнаружил, что угодил в ловушку полемики: двойственность мысли.
И вот я уже думаю так же, как и те, кого упрекаю в том, что они думают неправильно: я противопоставляю, разобщаю, ставлю одно выше другого. Глупо! Думать — значит принимать всю сложность, однако полемисты не думают, поскольку сводят все сложности к двум противоположностям.
Короче, я люблю роман так же, как новеллу, но каждый жанр — по разным причинам.
Получаю в Италии премию за «Мечтательницу из Остенде», свою вторую книгу новелл. У меня создается впечатление, что здешние критики прекрасно понимают, чего я пытаюсь достичь, поскольку знают наизусть «Американские уроки» Итало Кальвино, одну из моих настольных книг. То, что интеллигент стремится к легкости, к простоте, их не шокирует; напротив, они рукоплещут, зная, как это изнурительно. С их латинской утонченностью, они не путают простоту с упрощенчеством.
Упрощенчество — непонимание сложностей.
Простота — способность разрешать сложности.
В Вероне мне рассказывают занятную историю.
В первой половине XX века один садовник ухаживал за кладбищем, где находится склеп Джульетты. Туристы приезжали посмотреть на могилу, влюбленные приходили сюда целоваться, а несчастливые — плакать. Растроганный сценами, при которых ему ежедневно приходилось присутствовать, садовник выдрессировал птиц, теперь по
Садовник стал красивым почерком отвечать на письма, подписываясь «Джульетта».
Когда в пятидесятых годах он умер, письма с адресом «Италия, Верона, Джульетте» продолжали прибывать, и их скопилась целая куча. Несколько веронцев решили продолжить дело садовника и создали Клуб Джульетт — группу из семи женщин, которые писали письма несчастным или одиноким людям, поделившимся с ними своими.
Вчера вечером я встречался с семью современными Джульеттами. Интеллектуалки, социологи, адвокаты, они ведут переписку с приговоренным к смерти в Техасе или смотрителем маяка в Китае…
Вот такая странная эта Верона, которую построили итальянцы, а прославил англичанин, Шекспир…
Как всегда, я больше не живу. Писательство завладело мною и отодвинуло все, что его не касается, на задний план. Заключенный в скобки, я превратился в писца, в руку на службе неотложному делу: героям, которые хотят существовать, истории, которая требует слов.
Декабрьские праздники я прохожу как призрак. Наваждение дает мне несколько часов передышки: я с радостью общаюсь с родителями, сестрой, ее мужем, племянниками, затем, стоит мне выйти из комнаты, мое неоконченное произведение вновь завладевает мной.
Порой я думаю, что писательство не любит мою семью, моих друзей. Как несговорчивая любовница, оно отдаляет, отрывает меня от них.
Наверное, поэтому я и втягиваю своих близких в процесс написания книг. Я думаю о них, о том, что им предстоит прочесть, я стараюсь их удивить, позабавить, угадать, что каждому из них понравится или нет на этой странице. Я приглашаю их стать потенциальными читателями текста, который пишу.
Но когда я сижу среди них, меня с ними нет. Я притворяюсь, что я — это я, и вспоминаю, что они — они.
Новелла есть концентрат романа; роман, сведенный к своей сути.
Этот требовательный жанр не прощает предательства.
Если роман можно использовать как сундук, запихивая туда все, с новеллой так нельзя. Следует отмерять пространство, отводимое описанию, диалогу, эпизоду. Малейший просчет в архитектуре заметен. Попустительство тоже.
Иногда мне кажется, что новелла удается мне, потому что я прежде всего человек театральный.
Со времен Чехова, Пиранделло или Теннесси Уильямса известно, что новелла — это жанр драматургов. Почему? Новеллист как бы управляет читателем: берет его за шиворот на первой фразе и без остановки, без перерыва ведет к последней, как он привык поступать со зрителем в театре.
Драматурги любят новеллу, поскольку у них создается впечатление, будто она лишает читателя свободы, превращает его в зрителя, который не может выйти из зала, разве что покинет свое кресло навсегда. Новелла дает писателю эту власть — власть управлять временем, создавать драму ожидания, неожиданности, дергать за ниточки чувства и интеллекта, а затем внезапно опустить занавес.
Действительно, краткость ставит новеллу в один ряд с музыкой или театром — искусствами временными. Длительность чтения — как в концерте или спектакле — регулируется создателем.