Конец истории и последний человек
Шрифт:
Опыт двадцатого столетия поставил под большой вопрос заявления о прогрессе на основе науки и техники, поскольку способность технического прогресса улучшать людям жизнь неотделима от параллельного морального прогресса человека. Без этого мощь техники просто будет обращена на цели зла, и человечество станет хуже, чем было прежде. Тотальные войны двадцатого века не были бы возможны, если бы не основные достижения Промышленной революции: железо, сталь, двигатель внутреннего сгорания, самолет. А со времен Хиросимы человечество живет под тенью самого страшного научного достижения в истории: ядерного оружия. У фантастического роста экономики, возможность которого создала современная наука, есть и обратная сторона, поскольку этот рост привел к серьезным повреждениям окружающей среды во многих частях света и создал вероятность глобальной экологической катастрофы. Часто утверждают, что глобальная информационная технология и немедленная связь способствуют распространению демократических идеалов, как было в случае освещения СNN на весь мир событий на площади Тяньаньмынь в 1989 году или последующих революций в Восточной Европе в том же году. Но сама по себе технология связи нейтральна. Реакционные идеи аятоллы Хомейни были ввезены в Иран до революции 1978 года на магнитофонных кассетах, а сами магнитофоны стали доступны населению в результате экономической модернизации, предпринятой шахом. Если бы в тридцатых годах существовали телевидение и спутниковая связь, они бы отлично послужили таким пропагандистам нацизма, как Лени Рифеншталь и Йозеф Геббельс.
Болезненные события двадцатого века послужили фоном и для
В наше время одним из самых явных проявлений пессимизма была почти поголовная вера в то, что жизнеспособная коммунистически тоталитарная альтернатива западной либеральной демократии будет существовать вечно. В семидесятых годах Генри Киссинджер, бывший тогда государственным секретарем предупреждал своих сограждан: "Сегодня, впервые в нашей истории, мы смотрим в глаза суровой реальности: этот [коммунистический] вызов не исчезнет... Мы должны научиться вести внешнюю политику так, как приходилось вести ее другим государствам много веков: без уклонения и без передышки"....Эти условия не переменятся" [14] . Согласно Киссинджеру, утопией было бы пытаться реформировать фундаментальные политические и общественные структуры враждебных держав вроде СССР. Политическая зрелость означает умение принимать мир таким, каков он есть, а не таким, каким мы хотим его видеть, а это значит, что надо уживаться с брежневским Советским Союзом. И хотя :конфликт между коммунизмом и демократией можно приглушить, ни его, ни вероятность апокалиптической войны исключить до конца нельзя.
14
Курсив наш. Henry Kissinger, "The Perlament Challenge of: U.S. Policy Toward the Soviet Union" в книге Kissinger, America Foreign Policy, third edition (New York: Norton, 1977), р. 302.
Взгляды Киссинджера никак не были уникальны. Почти любой профессионал в области изучения политики вообще и внешней политики в частности верил в вечность коммунизма, и его падение во всем мире в конце восьмидесятых было почти абсолютно неожиданным. Эта слепота была не только результатам влияния идеологической догмы на "бесстрастный" взгляд на события. Она охватила людей любой политической окраски — левых, правых, центр, журналистов, ученых, политиков и Востока, и Запада. [15] Корни этой слепоты уходят куда глубже обыкновенной пристрастности, в необычайный исторический пессимизм, порожденный событиями века.
15
В том числе и автора этой книги, который в 1984 году писал, что "среди американских обозревателей, пишущих о Советском Союзе, сложился очень последовательный стиль:преувеличиватьпроблемысоветской системы и недооценивать ее эффективность". Обзор под редакцией Роберта Бернса (Robert Bernes), After Brezhnev в The American Spectator17, no. 4 (April 1984), р. 35-37
И даже сравнительно недавно, в 1983 году, Жан-Франсуа Ревель заявлял, что "демократия может в конце концов оказаться всего лишь исторической случайностью, коротким просветом, который закрывается на наших глазах.". [16] Правые, конечно, никогда не верили, что коммунизм приобрел какую бы то ни было легитимность в глазах народов, которые он контролирует, и вполне ясно видели экономические провалы социалистических обществ. Но из правых многие верили, что "провалившиеся общества" вроде Советского Союза нашли все же ключ к власти, изобретя ленинского типа тоталитаризм, при котором небольшая банда чиновников-диктаторов может держать власть с помощью современной организации и технологии и управлять огромными массами практически бесконечно. Тоталитаризм преуспел не просто в запугивании своего населения, он заставил это население поверить в ценности его коммунистических господ. Это одно из отличий, которые Джин Киркпатрик в своей знаменитой статье 1979 года провела между авторитарными режимами правых и радикальным тоталитаризмом левых. Тогда как первые "оставляют в покое существующее распределение богатств, власти и статуса", а также "почитают национальных богов и соблюдают традиционные табу", радикальный тоталитаризм левых старается "взять под контроль общество в целом" и нарушает "интернализованные ценности и обычаи". Тоталитарное государство в отличие от просто авторитарного настолько беспощадно контролирует общество, Что в основе своей недоступно переменам или реформам, и потому "история нашего столетия не дает почвы для надежд, что радикальные тоталитарные режимы как-то трансформируются" [17] .
16
Жан-Франсуа Ревель (Jean-Fran?ois Revel), How Democracies Perish (New Zork: Harper and Row, 1983), р. 3.
17
Jeanne Kirpatrick, "Dictatorshops and Double Standarts", Commentary 68 (November 1979); 34—35.
Основой этой веры в динамизм тоталитарных стран был глубокий дефицит уверенности в демократии. Этот дефицит уверенности проявился в утверждении Киркпатрик, что немногие из не демократических в данный момент стран третьего мира смогут успешно демократизироваться (возможность демократизации коммунистических режимов даже не рассматривалась), и в точке зрения Ревеля, что сильным и установившимся демократиям Европы и Северной Америки не хватает внутренней убежденности, чтобы защищать себя. Приводя многочисленные экономические, социальные и культурные требования, необходимые для успешной демократизации, Киркпатрик критиковала как типично американское заблуждение мысль о том, что всегда и всюду можно демократизировать любое правительство. Идея, что можно создать центр демократии в третьем мире, — это ловушка и заблуждение; опыт учит нас, что мир делят между собой правые авторитаристы и левые тоталитаристы. Ревель же в гораздо более резкой форме повторил критическую мысль Токвиля, что демократиям очень затруднительно вести серьезную и долговременную внешнюю политику [18] . Они стреножены самой своей демократической сутью: разноголосицей, сомнением в себе и критическим к себе отношением, которые характеризуют демократические дебаты. Следовательно: "При нынешнем положении вещей относительно мелкие неудобства разъедают, возмущают, расстраивают и парализуют демократии
18
Хорошую критику Ревеля, написанную до перестройки и гласности, см. Stephen Sestanovich, "Anxiety and Ideology", University of Chicago Law Rewiew 52, по. 2 (Spring 1985): 3—16.
19
Revel (1983), р. 17; Не вполне ясно, насколько сам Ре-нель верил своим более резким формулировкам насчет относительной силы и слабости демократии и тоталитаризма. Многие его издевки над провалами демократии могут бытьотнесены насчетриторическойнеобходимостипробудить собратьев-демократов от очевидной дремоты и раскрыть им глаза на угрозу советской мощи. Очевидно, если бы он считал демократии столь никчемными, какими он их описывает, незачем было бы писать How Democracies Perish.
Левые пришли к тому же заключению иным путем. К восьмидесятым годам большинство "прогрессивных деятелей" Европы и Америки уже не верили, что советский коммунизм — это их будущее, как верили многие их предшественники до самого конца Второй мировой войны. И все же среди левых существовала устойчивая вера в легитимность марксизма-ленинизма для других, и оценка этой легитимности росла прямо пропорционально географическому расстоянию и культурным различиям. Таким образом, хотя коммунизм советского образца не обязательно был реальным выбором для Соединенных Штатов или Великобритании, он считался пригодным вариантом для русских с их традицией автократии и централизации, не говоря уже о китайцах, которые, как утверждалось" использовали его для преодоления наследия иностранного господства, отсталости и унижения. То же самое говорилось о Кубе и Никарагуа, былых жертвах американского империализма, о Вьетнаме, для которого коммунизм рассматривался практически как национальная традиция. Многие из левых разделяли точку зрения, что радикальные социалистические режимы могут легитимизироваться в третьем мире, пусть даже в отсутствие свободных выборов и открытого обсуждения,— проведя земельную реформу, обеспечив бесплатное здравоохранение и повысив уровень грамотности населения. При таких взглядах неудивительно, что мало кто из левых предсказывал революционную нестабильность в советском блоке или в Китае.
Конечно, верования в легитимность и вечность коммунизма принимали порой причудливые формы в дни "холодной" войны, уходящие в прошлое. Один талантливый исследователь Советского Союза отстаивал мнение, что Советский Союз под правлением Брежнева достиг того, что автор назвал "институциональным плюрализмом", и утверждал: "Создается впечатление, что советское руководство подвело Советский Союз чуть ли не ближе к духу плюралистской модели американских социальных наук, чем подошли сами Соединенные Штаты" [20] . Оказывается, советское общество в догорбачевский период не было "инертно и пассивно; оно было обществом участия почти в любом смысле этого слова", и советские граждане "участвовали" в политике в большей пропорции, чем граждане США. [21] Такой же образ мысли был характерен для некоторых эрудитов по поводу Восточной Европы, где, несмотря на навязанную природу коммунизма, ученые видели неколебимую общественную стабильность. Один специалист в 1987 году утверждал, что, "если бы мы сравнивали сейчас государства Восточной Европы со многими странами мира, например Латинской Америки,— они казались бы олицетворением стабильности", и критиковал традиционное представление о "противостоянии "нелегитимной" партии... враждебному и не верящему ей населению". [22]
20
Джерри Хоуг (Jerry Hough), The Soviet Union and Social Science Theory (Cambridge, Mass.: Havard University Press, 1977), р. 8. Хоуг продолжает так: "Есть, конечно, ученые, которые предположили бы, что политическое участие в Советское Союзе в чем-то не настоящее... что слово "плюрализм" не может быть употреблено в разумном смысле при описании Советского Союза... такие утверждения я не считаю достойными длительного и серьезного обсуждения".
21
Hough (1977), р. 5. Джерри Хоуг, переписывая классическую работу по советскому коммунизму Merle Fainsod How the Soviet Union is Giverned, большой раздел отводит под описание старого брежневского Верховного Совета, который Хоуг защищает как форум, где формулируются и отстаиваются социальные интересы. Эту книгу любопытно перечитывать в свете деятельности Съезда народных депутатов и нового Верховного Совета, созданных Горбачевым после девятнадцатой партконференциюв 1988 году,и многих республиканских верховных советов, возникших после 1990 года. См. How the Soviet Union is Giverned (Cambridge, Mass.: Havard University Press, 1979), рр. 363—380.
22
James McAdams, "Crise in the Soviet Empire: Three Ambiguites in Search of Prediction", Comparative Politics 20, no. 1 (October 1987): 107-118.
В то время как некоторые из этих мнений были просто проекцией в будущее недавнего прошлого, многие из них основывались на суждении, касающемся легитшлности коммунизма на Востоке. Имеется в виду, что, несмотря на все очевидные проблемы общества, коммунистические правители выработали "общественный договор" со своими народами — до некоторой степени эта точка зрения пародировалась советским анекдотом: "мы делаем вид, что работаем, а они делают вид, что нам платят" [23] . Эти режимы никогда не были ни продуктивными, ни динамичными, но говорилось, что они правят в определенной степени с общего согласия, потому что обеспечивают безопасность и стабильность. [24] Как писал в 1968 году политолог Сэмюэл Хантингтон:
23
О советском общественном договоре см. Peter Hauslohner, "Gorbathev's Social Contract", Soviet Economy 3 (1987), 54—89.
24
См., например, утверждение Ригби, что коммунистические страны достигли легитимности на основе "целесообразности". "Introduction: Political Legitimacy, Weber and Communist Mono-organizational System",сб. под редакцией Rigby and Ferenc Feher, Political Legitimation in Communist States (Nnew York: St. Martin Press, 1982).
"В Соединенных Штатах, Великобритании и Советском Союзе формы правления различаются, но во всех трех системах правительство правит. Каждая из этих стран представляет собой политическую общность, где подавляющее большинство народа считает свою политическую систему легитимной. В каждой из них граждане и их лидеры одинаково понимают общественные интересы, традиции и принципы, на которых эта политическая общность строится". [25]
Сам Хантингтон коммунизму не симпатизировал, но считал, будто факты обязывают нас к выводу, что коммунизм сумел за годы своего существования заслужить до некоторой степени одобрение народа.
25
Samuel Huntington, Political Order in Chanbung Societes (New Haven: Yale University Press, 1968), р. 1. См. также заключение в работе Timothy J. Colton, The Dilemma of Reform in Soviet Union, расширенное и переработанное издание (New York: Council on Foreign Relations, 1986), рр. 119—122.