Конец стиля (сборник)
Шрифт:
Фрейд говорил, что громадное место в жизни ребенка занимают фекалии, процесс дефекации. Детские переживания, связанные с этим, обладают очень сильной эмоциональной окраской. Ребенок относится к фекалиям как к чему-то ценному: для него это продукт его усилий, даже «творчества», род осмысленной деятельности, «работа», сближающая его с миром взрослых. Согласие ребенка на дефекацию в присутствия взрослого — знак доверия и любви его к этому взрослому, ребенок этим как бы «одаривает» этого человека. Отсюда символическое значение фекалий как заменителя золота, денег, вообще чего-то ценного; вспомним, что чистильщиков отхожих мест в России называли золотарями (подобные словесные игры существуют и в других языках); то же — в простонародной этимологии сновидений: видеть во сне дерьмо — к богатству. В этом же смысле Фрейд истолковал знаменитый обычай «медвежатников» всех стран: на месте взлома сейфа оставить кучу испражнений (такая сцена
Тема же наша — советские почвенники; мы пытаемся понять скрытый, зашифрованный смысл их демонстративного антисемитизма. Этот смысл открывается, когда приходишь к пониманию архаичного, то есть инфантильного, характера их психики.
Сама «почвенническая» установка есть свидетельство такого характера. В переоценке «почвы» ощущается неизжитое инцестуозное влечение (не в однозначно сексуальном смысле Фрейда, а, скорее, в широком культурном контексте Фромма) — психологическая невозможность оторваться от матери, выйти из детства в мир взрослых людей и реальных отношений; а когда «мать» сублимируется в «родину», тогда и складывается шовинистический комплекс. Выразительнейшее доказательство этому — Шафаревич. Он написал две книги, опровергающие одна другую: «Социализм как явление мировой истории» и «Русофобию». Противоположность не в том, что одна книга «хорошая», а другая «плохая»: они свидетельствуют диаметрально оппозиционные душевные переживания, амбивалентность души. В «Социализме» главный грех такового — его влечение к смерти — рассматривался в теснейшей связи с враждебностью к самому принципу индивидуации бытия, к самому факту индивидуального, отдельного от тотальности существования. В «Русофобии» (и в маленькой, но чрезвычайно значимой статье «Что такое патриотизм») — все наоборот: «малый народ» (не всегда евреи, но сейчас и здесь, в России, преимущественно они) плох именно тем, что отделен от общности, чужд ей, само такое отделение — грех против общности. Психоаналитически крайне интересен сам этот термин — «малый народ», он относит к понятию ребенка как чего-то уже родившегося, появившегося на свет, отделившегося от первоначальной общности с почвой, материнским телом. Отсюда идет болезненная неприязнь Шафаревича к эмигрантам — людям, посмевшим родиться, отделиться, обрезать пуповину. В бессознательном Шафаревича происходит избиение младенцев.
Эта вопиющая, как бы намеренно демонстрируемая противоречивость двух тезисов, двух этапов деятельности Шафаревича указывает на иррациональность скрытого за противоречием переживания и глубоко личный, интимный его мотив. Это неразрешенность инфантильного конфликта. В психоанализе это называется проекцией в материнскую утробу. Не забудем, что в символике бессознательного утроба и могила тождественны. Однажды Шафаревичу удалось вырваться оттуда, и он написал «Социализм». Но освобождение не было полным, не стало окончательным, что и доказывает появление «Русофобии» — вещи глубоко реакционной: прежде всего в психологическом смысле, как регрессия чуть ли не к внутриутробному состоянию. Шафаревич должен видеть сны о «матери-земле», в которую его закапывают, а он оттуда вылезает узкими путями, как некий земляной червь. Кстати, червь в бессознательном — символ ребенка. Шафаревич — человек, которому еще предстоит родиться.
Теперь делается более или менее понятным отношение почвенников к евреям. Это отношение амбивалентное. Антисемитизм почвенников — отождествление евреев с фекалиями; но в амбивалентной символике, как мы помним, есть и другой смысл этого образа — знак ценности. Евреи выделены, отделены от материнского тела, то есть это одновременно некие «выделения», «высерки», «говно» — и самостоятельные, взрослые, индивидуализированные, свободные люди, к тому же «богатые», ибо «говно» есть одновременно и «золото». Форсированное, истерическое юдофобство почвенников должно скрывать потаенную зависть к евреям — зависть галерника к вольной пташке. А прикованность к галере, в свою очередь, трансформируется в идеологию почвы, патриотизм, верность земле: из нужды делается добродетель.
Очень характерно «Все впереди» Белова. Еврей Бриш уводит у Медведева жену и уезжает с ней
Почвенничество не может быть правильным явлением, потому что прежде всего это психологически нездоровое явление: свидетельство глубокой заторможенности душевных сил исповедующих его людей. Это то, что психоанализ называет фиксацией на травме, каковая фиксация и есть, собственно, невроз. Травмой была большевицкая революция, означавшая регрессию к уже в принципе изжитым, пройденным этапам внутреннего развития нации. Это была регрессия культуры к дикарству, а в психологическом развороте — взрослого к ребенку, к инфантильным переживаниям и комплексам. В революции был (пользуясь терминологией «Сало, или Ста двадцати дней Содома») «круг крови», но и не менее важный «круг говна». В воспоминаниях художника Анненкова рассказывается, как на его финляндской даче перезимовали красноармейцы: они загадили всю посуду, бывшую в доме, все вазы и кастрюли, но в ящике письменного стола Анненков обнаружил ночной горшок со следами засохшей гречневой каши. Ко всему этому была приложена записка: «Панюхай буржуй нашава гавна ладно ваняит». Это был «дар» революционного народа буржуям — посильное приношение детей взрослым.
Через много лет из этого говна стали делать идеологию; что доказывает, несомненно, укорененность идеологов в глубинах коллективного бессознательного — и пугающую их неразвитость, их нежелание взрослеть. Эти люди уже выросли из пеленок, но еще не научились «ходить» самостоятельно, не привлекая к этому зрелищу всех желающих и нежелающих.
Только нежеланием дальнейшего присутствия при этом оправдывается моя собственная нескромность. Подвергать конкретных людей публичному психоанализу вообще-то не принято. Но раньше было не принято и публично демонстрировать антисемитизм. Раньше эту нужду справляли в одиночестве.
ВОЗВРАЩЕНИЕ ЧИЧИКОВА
Собственно, точнее было бы говорить о реабилитации. Возвращение Чичикова не нужно представлять на манер Михаила Булгакова, увидевшего в революционной Москве все те же плутни. Бессмертие Чичикова в том, что он в России все еще остается перспективным героем, до сих пор не реализовался как следует. Где-то в прессе уже мелькнуло — а может быть, и не раз, — что вина русской литературы перед страной в том еще состоит, что она высмеяла и морально заклеймила тип энергичного делового человека; тут вроде бы и вспомнился Чичиков. Это слишком важная тема, чтобы обойтись такими намеками, которые будут приняты скорей всего как полемическое преувеличение. Никаких гипербол тут нет и быть не должно: Павел Иванович действительно нужный России человек; мы наконец-то подошли к краю такого понимания.
Самое интересное, что именно такой замысел таился на дне художественного сознания Гоголя. Почему, создавая по всем признакам так называемый плутовской роман, он назвал его поэмой? По выходе первого тома «Мертвых душ» разгорелась известная полемика о жанре вещи, и Гоголь вроде бы был недоволен Константином Аксаковым, сказавшим об эпосе и сравнившим похождения Чичикова с «Илиадой». Тем не менее осознание автором эпической установки произошло, о чем дает свидетельство «Тарас Бульба», переписанный именно в этом ключе, местами буквально цитатно приближенный к «Илиаде». И у нас есть веские основания думать, что Гоголь «Мертвые души» увидел «Одиссеей». Ведь именно это небезызвестное сочинение дает в форме эпоса похождения героя-плута, хитроумного Одиссея. Но царь Итаки настолько всемирен, вечен, неустраним из человеческого обихода, настолько, короче говоря, архетипичен, что в его случае определение «плут» предстает недостаточным для характеристики героя, для самого понятия деятельности, им развиваемой. Одно из двух: или «Одиссея» не эпос, или плутовство — эпическое качество, как таковое требующее всяческого пиетета, во всяком случае иного, нежели сатирическое, отношения.
Вот тут и обнаруживается перспектива «Мертвых душ» как поэмы о России и о положительном ее герое. Художественный инстинкт гения вел Гоголя в нужном направлении. Погубила же книгу — и самого автора — мораль. И тут, конечно, не одного темного отца Матвея Ржевского следует винить, но и буквально все окружение Гоголя — от славянофильских друзей до западнических оппонентов. В русское сознание — сознание Гоголя в том числе — не влезала мысль о дельце, да еще плутоватом, как о позитивном герое.