Шрифт:
Борис Парамонов
Конец стиля
Содержание
I Конец стиля Моцарт в роли Сальери Ной и хамы Ион, Иона, Ионыч Голая королева Зощенко в театре
II Поэт как буржуа Бессмертный Егорушка Долгая и счастливая жизнь клоуна Аллан Блум и Вуди Аллен Стивен Спилберг показывает глупости Рэпперы в Дарлингтон Холл Серые рыбки Губернатор едет к тете Последний поэт
К ПОНИМАНИЮ ЗАПАДА Пантеон: демократия как религиозная проблема Красное и серое Дом в пригороде Воительница ТРИ СМЕРТИ Провозвестник Чехов Чапек, или О демократии Солдатка
РАЗНОЕ Русский человек как еврей "Говно" Возвращение Чичикова Женотделки из джима Ищите женщину! Красота и мир Пегасы и клопы К вопросу о Смердякове Американец Розанов МАРКИЗ ДЕ КЮСТИН: ИНТРОДУКЦИЯ К СЕКСУАЛЬНОЙ ИСТОРИИ КОММУНИЗМА ПОРТРЕТ ЕВРЕЯ
1
КОНЕЦ СТИЛЯ
ПОСТМОДЕРНИЗМ
Вопрос о постмодернизме берут обычно как узкоэстетический, тогда как это вопрос общекультурный, даже поли-тическое измерение имеющий, поскольку политика входитв сферу культуры. И если фиксировать этот политическийаспект, искать его формулировку, то здесь понятию постмодернизма окажется синонимичным понятие
6 Борис Парамонов
культурализм". Но мультикультурализм и есть отсутствие культуры как (универсальной) нормы.
"Универсально" в нынешнем человеке его природное, космическое начало. Здесь мы коснулись уже темы современной квазигуманитарной науки, какой-нибудь структурной антропологии. Она уничтожает человека как "я", человек оказывается случайной точкой пересечения космических стихий. Структурная антропология это сегодняшний дарвинизм, она производит человека не от обезьяны, а от индейца, у индейцев же нет "я", субъекта. Та же установка в психологии Юнга. Даже субъективист Фрейд писал о "фикции я". Но это научно-обобщенная интерпретация человека, а массовый, то есть демократический, то есть подлинный, постмодернизм берет человека в его эмпирически конкретной данности, как "это", принимая его временность, условность, случайность в качестве не подлежащей обсуждению ценности. Ценность человека определяется фактом его эмпирического существования, и демократия не считает себя вправе предъявлять ему дальнейшие -- культурные -- требования, вырабатывать в нем нормальное, нормативное "я". Фактичность и есть ценность, это данное, а не заданное, наличествующее, а не долженствующее быть. Задание демократии как культуры оказывается чисто количественным -- физическое приращение, возрастание бытия, "восстание масс".
При этом, однако, выясняется, что физический человек демократии, обнажаясь и заголяясь, отнюдь не "разлагается" в моральном смысле, что это как раз живой человек, а не труп "Бобка". Не произошло ничего страшного, все остались живы, лицо человека не редуцирована его дето-родными органами, страхи Достоевского были иллюзорны: совсем не обязательно умереть, чтобы говорить о "последнем". Жизнь, наоборот, обрела некую необходимую физиологическую глубину, вроде той, что демонстрировал Ганс Касторп Клавдии Шоша на рождественском вечере в Берг-гофе. Жизнь "остранилась" -- и стала ощутимее. Для этого нынешнему человеку, в отличие от Касторпа, не надо даже переходить на французский язык. Язык вообще подменяется элементарным жестом, хватательным движением руки, как у Гегеля в том же примере. Это и есть победа визуального начала над словесным в постмодернизме.
В России, как во всякой провинции, увлекаются модой -- и до сих пор не заметили, что моды нынче не бывает: как
7 Конец стиля
общеобязательной установки, как нормы и стиля. Мода -- это для бедных, как супермаркет. То, что на Западе называют модой, это всегда и только единичное самовыражение, предельная индивидуация. Существуют мода и стиль в субкультурах, и они необходимо партикулярны, отнюдь не универсальны, а это уже вызов стилю как общеобязательному культурному требованию. Мода это то, что "к лицу", а лицо единично. Именно так: не норма как универсальный закон, не Единое, а единичное. Сегодняшние эстеты давно уже догадались о смерти моды, да и самого стиля как единой культурной нормы. Ибо стиль порабощает, сглаживает единичное как не идущую к делу шероховатость, -- тогда как эти шероховатости, фактура самого материала сейчас важны и выделяются. Господствует не стиль, а материал. Стиль же -- это война с материалом, тотальная его организация. Стиль -- понятие эпохи эксплуататорских обществ, французских королей и венских банкиров, вообще репрессивной цивилизации. Стиль бесчеловечен. Стиль идео-логичен, как всякое мировоззрение, но демократия принципиально отвергает мировоззрение, идеологию, она занята исключительно решением текущих проблем, ее метод -- частичная социальная инженерия (Карл Поппер). Она не знает вечности, и это не порок ее, а качество. Не может быть системотворчества в демократии, а стиль системен, целостен, тотален, "выдержан". Сегодня интересны мыслители несистематически мыслившие, скептики и эмпирики, то, что еще в прошлом веке удалялось в маргиналии, в мелкий шрифт. Какой-нибудь Антисфен оказывается интересней и нужней Сократа. Нормативные, стильные эпохи верили в Истину, в онтологически реальное царство идей. Последними платониками Запада были коммунисты, русские большевики. Сегодня остался
"Борьба за стиль" -- так называлась книга эстета Леонида Гроссмана, которому Дантес нравился больше Пушкина. Это понятно, ибо Дантес был красивый блондин, закованный в кавалергардский мундир, а Пушкин был по
8
томок негров безобразный -- и совершенно свободный человек, партикулярный, безмундирный: "мещанин", то есть демократ, не политический, а культурный демократ, то есть постмодернист. И одевался Пушкин небрежно, при щегольском сюртуке носил стоптанные башмаки. Пушкин не классик, и не ренессансное в России явление, а постмодернист. Он эклектичен, у него нет единого стиля, он гениальный имитатор, даже пародист. Прославленная всечеловечность Пушкина -- центон, только он заимствовал не строчки, а целые сюжеты, даже целые литературы. Пушкин бастард, полукровка, и в этом его преимущество, у него свободное отношение к культурному наследству, к стилям и жанрам, ему не нужно подражать Карамзину, скорее он хочет, как и положено негру, добраться до его жены, белой женщины. Это Сологуб (в мемуарах Елены Данько) говорил, что Пушкин -- негр, посягавший на русских белых женщин. Прошли те 200 лет, когда должен явиться будущий русский человек, моделированный по Пушкину, и он объявился, по крайней мере в поэзии, -Тимур Кибиров.
Но Пушкин как будущее России это и есть демократия. Если Пушкин был убит царским самодержавием, то только в одном-единственном смысле: задавлен стилем, принудительной нормой как установкой имперской, петербургской культуры. Недаром у него против Петра бунтует не только Евгений, но и Нева, он на стороне Невы или даже Волги со Стенькой Разиным. Вода -- живая вода -- против камня. Осип Мандельштам пишет петербургскую книгу "Камень", но кончает ее гимном дереву. Связь большевизма с русской традицией есть, но это связь скорее с Петербургом, чем с Москвой, с Николаем Первым, и не как деспотом, а как стилистом, эстетом. Тотальная организация, хотя бы претензия на нее -- это и есть установка на стиль. Деспотизм, тем более тоталитаризм художествен, искусство и утопию роднит дух перфекционизма. Художественная модель тоталитаризма -- классический балет, еще раз воспетый имперским поэтом Бродским (хотя и приземленный иронически в Соединенные Штаты, где Барышников не стесняется делить сцену с каба-ретными дивами). Сама армия была у Николая Павловича балетом. Он был перфекционист, и только потому тиран.
Наоборот, Сталин разрушил (конструктивистский) стиль раннего большевизма, заменил его эклектикой соцреализма -- и тем самым обозначил перспективу свободы. Где начинается эклектика, там зарождается свобода. Задним
9 Конец стиля
числом и задним умом ясно, что тут-то и началась новая русская свобода: когда комбригов переименовали в полковники, а людей по фамилии Якир, Уборевич, Гамарник, Корк, Вацетис, Путна заменили в армии люди по фамилии Ватутин и Конев, Ахрамеев и Язов. Об этом однажды написал хорошее стихотворение Александр Гитович. Ибо золотое шитье на мундирах новых генералов с крестьянскими разъевшимися физиономиями было бесстильно, а аскетическая униформа двадцатых годов на поджарых инородцах являла некий строгий стиль. Любой стиль "не русский" (и не французский, и не итальянский), потому что русский, француз, итальянец -- природные определения, а стиль -- любой -- антиприроден, он организован, культурен. Поэтому столь освобождающей воспринялась в России война 41-го года: война, как знали еще генералы Николая 1, "портит армию", превращает балет в естественное движение жизни и смерти. Война -- тотальное уничтожение стиля и тем самым освобождение жизни. Разрушается форма, но освобождается энергия жизни, Дионис побеждает Аполлона, а Дионис, как известно, демократ.
Дафна, избавившаяся от Аполлона, уже не дерево и не статуя -- а снова Дафна. Ее красота более не эстетична, это живая красота. Здесь вызов всем художникам. Не нужна идеализация -- то есть мрамор, -- для того чтобы выделить, заметить красоту. В Америке недавно вышла книга под названием "Энциклопедия безобразного". Стиль отнюдь не всегда "красота", стиль это выдержанность организации, осуществленная энтелехия. В этом смысле все живое стильно. Но этот несомненный факт в то же время приговор стилю как норме, как универсальной установке, ибо бытие принципиально плюралистично, нет единой нормы для ящерицы и лебедя. Флора и фауна дают урок постмодернизма. Мир демократичен, ибо дает одинаковые стартовые условия всем тварям. А нынешние зеленые и экологи даже пытаются обеспечить природу вэлфэром. Тонкий стилист Набоков расходился со своим любимым Гоголем в вопросе о красоте гадов. Проводимая параллель не работает, однако, до конца, потому что индивидуальность природы родовая, а не личная, в ней нет субъектов. Тогда-то и понимаешь, что стиль -- как выдержанное единство организации -- это штамп, стильность природы построена на повторяемости образцов, а не на индивидуальном вдохновении художника. Это поток, а не штучное производство.
10 Борис Парамонов
Художник же, как и столяр-краснодеревщик, из породы кустарей. Он номиналист. Можно без конца спорить о ми-мезисе в искусстве, но психологически художник уверен, что его порождающая сила -- его собственная, он сам создает свои "эйдосы", как и всякий творец, творит из ничего. Сведение художественного творчества к искусному мастерству, ремеслу не унижает художника, а необыкновенно его возвышает, подчеркивает его самостоянье. Донателло и Чел-лини считали себя резчиками. Творчество телесно. "Ах, Вася, скажите, отчего это соловей поет?
– - Жрать хочет, оттого и поет". Зощенко здесь издевается не столько над Васей, сколько над соловьем. Художник, так сказать, не нуждается в сублимации, вернее, демонстрирует условность самого этого понятия.