Конец здравого смысла (сборник)
Шрифт:
В это время пришла с рынка тетка Елены Викторовны, с двумя их собаками — мрачным бульдогом и Джери, шумным фоксом. Тетка, вся высохшая, с накладными волосами, в старомодном крашеном платье, быстро юркнула за свою ширму.
Она всякий раз, когда слышала повышенный разговор между супругами, уходила к себе за ширму.
— Ну, давай деньги, — сказала Елена Викторовна, видимо перебитая приходом тетки в своем возбуждении.
Кисляков опустил руку в карман и чуть было по ошибке не вынул отложенные пятьдесят рублей вместо двухсот.
— Вот двести рублей, — сказал он и тут же убедился, что
— А где же еще пятьдесят?
— Какие пятьдесят?
— А те, что ты должен был получить за командировку.
— Ах да, эти… Эти здесь. Я их отложил отдельно, — сказал Кисляков и по подозрительному молчаливому взгляду Елены Викторовны, которым она смотрела на него, пока он лез в карман и доставал деньги, понял, что она относится к нему, как к жулику, и даже не раздражается, не приходит в ужас от лжи, а просто решает, что с ним нужно быть начеку, учитывать каждую копейку.
Это сразу привело его в состояние крайнего раздражения и беспросветного отчаяния от своей полной зависимости и унизительной поднадзорности.
Но он опять ничего этого не высказал. Только лицо его было совершенно расстроено и сердце неприятно-болезненно билось.
— А гостей позвал?
— Позвал.
— Сколько?
— С нами и с тетей всего будет девять человек.
— Только чтобы не больше девяти, — сказала почему-то Елена Викторовна. — Ну, садитесь обедать. Тетя, садитесь. Садитесь, после сделаете.
Кисляков, сохраняя недовольно-молчаливый вид, сел. Кроме неприятного осадка от разговора с женой, у него было раздражение от присутствия собак и тетки.
Может быть, пятьдесят процентов его нервности и склероза нужно было отнести за счет присутствия в комнате тетки и собак.
Одна собака, фокс Джери, белая с черными пятнами, изводила своим пронзительным лаем. Стоило только услышать ей хотя бы самый отдаленный звук или звонок, как она вскакивала с своего матрасика и, подняв переднюю ногу и одно ухо (другое у нее всегда завертывалось), пронзительно, звонко лаяла, забросив вверх голову, так, что Кисляков каждый раз вздрагивал, точно ему в бок сунули каленое железо.
Другая собака, мрачный большеголовый бульдог с отвисшей губой, с переломленным хвостом, отличался каким-то загадочным взглядом. Он портил жизнь тем, что всегда лежал в кресле сбоку письменного стола. Когда Кисляков подходил к нему, чтобы прогнать, тот загадочно-мрачно смотрел на него, и можно было опасаться, что он еще, чего доброго, укусит, так как он иногда даже начинал рычать.
Только изредка, очевидно — будучи в хорошем настроении, он подходил к хозяину и, подсунув под его руку свою толстую морду, настойчиво требовал ласки. И Кисляков гладил его, а сам с неприятным чувством думал о том, что ему еще как-то приходится заискивать перед этой гадиной.
За обедом он всегда садился на пол сбоку Кислякова, в некотором расстоянии, и, не спуская глаз, смотрел на него, ожидая подачки.
Тетка угнетала своей кротостью и униженностью. Она, очевидно, чувствовала незаконность своего существования в одной комнате с супругами и потому как бы старалась каждую минуту уничтожиться. Ходила едва слышно,
Кислякова, — при сознании всей безвыходности ее положения, при всей ее деликатности, — невыразимо раздражало ее присутствие. Раздражало то, что она за обедом при первой ложке супа непременно поперхнется и закашляется.
И все старается показать, как она мало ест, как мало кладет сахару в стакан. Сначала, когда она только переехала к ним жить, Кислякова трогала такая деликатность, и он считал долгом угощать ее и даже сам подкладывал ей сахару в чашку, так как она сыпала только пол-ложечки, да и то еще, подумав, высыпала несколько обратно в сахарницу. Но потом он привык и испытывал от этого только раздражение.
Ему казалось, что он насквозь видит всю ее. Все она делает только с тем, чтобы показать, как она в сущности мало мешает, как самоотверженно выполняет все, чтобы оправдать свое существование. И ее бескорыстие, приниженность начинали ему казаться насквозь пронизанными грошевым, копеечным расчетом.
А хуже всего было то, что, когда она оставалась с ним одна и они пили чай, она каждую минуту старалась занимать его разговором, чтобы он не подумал, что она чуждается его и неблагодарна за хлеб и за угол.
Разговоры же были такие:
— Сегодня потеплее, чем вчера.
— Да, потеплее.
— Вчера было очень холодно.
— Да, вчера было холоднее.
— Какая-то погода будет завтра?
Сейчас, когда все сели за стол, тетка долго еще возилась у окна, штопала чулок, поднеся его поближе к свету. Это она делала для того, чтобы показать, что она не обжора и не стремится поскорее сесть за стол.
— Тетя, да будет вам, еще успеете сделать, — сказала Елена Викторовна. Кисляков не сказал ни слова и только почувствовал прилив раздражения.
Садясь за стол, тетка рассказала, что ничего в лавках нет, что она с пяти часов стала в очередь и только тогда достала.
Кисляков подумал, что она это говорит для того, чтобы показать, как она работает и как старается угодить.
— Нет, я все-таки не понимаю ее, — сказала Елена Викторовна, не ответив тетке (на ее реплики обыкновенно не обращалось внимания). — Я не понимаю ее. Раз духовная связь порвалась, какие тут можно еще спрашивать деньги?!
Она, очевидно, никак не могла успокоиться по поводу развода Звенигородских и вернулась опять к этой теме.