Конклав
Шрифт:
Монсеньор Джорджо Контарини на пороге офиса отдал честь Хансу Капплмюллеру, поставил на стол бутылки и блюдо с едой, быстро унесенные в недра кухни. В ожидании спагетти «алламатричана» сидящие за столом вели тихую беседу.
Разговор отдавал шизофренией: каждый секретарь рассказывал подробности приватной жизни своего «хозяина»-кардинала, придавая своим словам вкус легкого доноса. В рассказах было все: и обиды, и ревность, и нетерпимость, и хвастовство, и восхищение, и симпатия. Перекрестный обмен интимными подробностями, с повторами и сравнениями. Смеялись хвастаясь, восхищались скандальными выходками, призывали в свидетели других друзей, разворачиваясь к ним, спорили, держали пари, обсуждали, чем-то напоминая приоткрытую над кастрюлей крышку, прежде не
Чаще всего звучал голос Капплмюллера, возвышавшийся, когда он призывал гостей затихнуть. Но что-то тайное и чувствительное в них останавливало его. Призрачные лица, лихорадочно беспокойные глаза, нежные руки, кружащие в воздухе, чтобы поймать ускользающее нужное слово, непокорные тела в черных одеждах – предательские остатки молодости, не повинующиеся унижению, поскольку последний отзвук чувственности все-таки остался, – внушали ему уважение и вызывали жалость. Он был знаком только с некоторыми из них, за три месяца заседаний конклава много общавшимися, и вполне конфиденциально, с ним и его солдатами. Для него не были сюрпризом галлюцинации, которыми они мучались при появлении котов и кур. Ему было трудно удержать их от волнений, и, сам он, человек тонкого вкуса, тревожился за них.
Например, много часов они с Контарини провели в его комнате в разговорах о сентиментальных приключениях юного монсеньора в Базеле. Это был единственный способ борьбы с рассказами Джорджо Контарини, который фантазировал по поводу Заиры и Зиновии, о чем сказал ему сегодня, длинно объясняя, как смущали его эти «женщины» своими провокациями, оказываясь каждый раз в самых неожиданных местах, будто и вправду он был предметом их обольщения… Возвращаясь после этих вечеров в свое жилье, перекинулся двумя словами со своими солдатами и услышал в их рассказах эхо того, что только что вылетало из уст Контарини.
Вот он там, во главе стола, его друг Джорджо, занятый приготовлением ужина, ответами на вопросы и открыванием дверей опоздавшим.
На стол поставили большое блюдо с дымящимися спагетти. Единодушный возглас восхищения эхом был на это ответом. Сотрапезники были обслужены с большой скоростью, с тысячью комментариев, пока не пала тишина – внимание всех пошло на вкусные спагетти. В кухне готовилось второе блюдо, сюрприз. Молочный поросенок по-римски, аромат, проникающий из-за кухонной двери, часто открываемой, сказал им об этом. Заканчивая есть спагетти, стали держать пари о степени изысканности второго блюда, которое вот-вот должны были принести. Удовольствие есть всем вместе в эти месяцы затворничества заменяло им многие жизненные «потери», сводя практически на нет фантазмы одиночества.
Первое блюдо съели почти в полном молчании. Безотчетное удовольствие показывать частную жизнь своих собственных «дублеров», этих ста двадцати пяти кардиналов, которые сами себя закрыли в этой тюрьме, на этот раз разбавили желанием поговорить о самих себе. Центр тяжести беседы сместился на открытие миража будущего, на разговоры о жизни, что бежит там, вне этих стен, и пойдет скоро по-новому для каждого из них.
Новости всех типов и, в том числе, самые пустяковые тоже, перелетают от одного к другому: футбол, политика, спорт, подорожание бензина, снижение процента ставок, новые эпизоды войны на Ближнем Востоке, курс на бирже, соотношение между евро и долларом, последний концерт Лючо Далла, выбор ведущего на следующий фестиваль в Сан-Ремо… Язык общения, главным образом, – итальянский, переходящий иногда в английский, поскольку среди секретарей капелланов были иностранцы.
Эффект тюремного заключения на месяцы выливается в славу эфемерным пустякам, освещаемым мастером создавать шумиху из ничего – телевидением. Поэтому любой, такой как Контарини, в потоке новостей не может даже думать, чтобы устраниться от финального результата, все идет к концу жизни.
Контарини на мгновение растерянно взглянул на Капплмюллера и по улыбке друга разглядел в нем тень собственной скуки, упавшей на развлечения этой живой ассамблеи голодных коллег, только и желающих,
Боюсь, что нет, Контарини, боюсь, что будущая жизнь лейтенанта не будет ощущать последствия того древесного червя, который гложет твою собственную жизнь. И, может быть, многим из коллег снится побег; двум кардиналам, пытавшимся бежать, едва они ощутили в клетке конклава первый укус этой самой скуки, побег не удался.
Наконец на столе появился молочный поросенок по-римски, сопровождаемый овациями и поздравлениями монсеньору Бини, стоящему в переднике и в поварском колпаке вместе с двумя помощниками на пороге кухни. Поросенок держал в пасти большой лимон и, казалось, ждал только одного касания волшебной палочки, чтобы начать дышать, – такой глупый и очаровательный, в позе сюрприза смерти. Снова, пока приносили бутылки с вином, разговор сошел на нет, голоса затихли, слышно было только позвякивание столовых приборов. Кое-кто уже поглядывал на часы, думая о раннем завтрашнем подъеме. Но ни за что на свете никто не хотел уходить из этого зала, в котором и находиться-то можно всего несколько часов, надо было хоть что-то разузнать. Для чего все еще сидели после съеденного второго блюда? Да, для того, чтобы вернуться к главному: куда идет конклав, кого выберут?
После поросенка с гарниром, третье блюдо – сладкое, что уже переполнило желудки до предела. Таким образом сотрапезники вернулись к обсуждению главной темы: выборы папы. Глаза всех присутствующих остановились на секретарях епископов из Дар-эс-Салама и Луанды. Но рты обоих этих секретарей были наглухо закрыты, правда, иногда в ответ на какую-нибудь остроту или настойчивый вопрос они улыбались или отвечали односложно, без каких-либо разъяснений. Секретарь кардинала из Гонконга, по происхождению занзибарец, но говорящий на суахили, не хотел оставаться безразличным. И, желая спровоцировать своих молчаливых земляков, начал проделывать странную серию жестов, сопровождая их ритмическим повторением одной и той же фразы, – получалось некое монотонное пение; каждый куплет заканчивался резким вскриком и притопыванием. За ним вступили два других африканца, стуча ногами в нужный момент, как и занзибарец Аугустине Марангу, после резкого вскрика. Ритм не прерывался, а нарастал, но не сбивал участников; остальные присутствующие замолчали, наблюдая за этой сценой.
Затем случилось то, что потом в конклаве вызвало массу разговоров.
Каждого сидящего за столом охватило бесконтрольное чувство исступления, превышающее по силе их возможности. Начался обряд. Все до одного поднялись из-за стола, неудержимо стуча ногами так же, как и те трое поющих африканцев, которые под руководством занзибарца стенали, вскрикивали и стучали ногами.
Песня стала сопровождать импровизированный танец, распространившийся более чем на половину зала. Никто не остался в стороне, участвовали все: двигались руки, ноги, пальцы, подчиняясь невидимому дирижеру. Непостижимым было то, что все уверенно повторяли слова на суахили, отвечали звуками абсолютно выдуманными, но соответствующими чувствам и слуху трех африканцев, руки которых уже использовали стол в качестве тамбура, выстукивая ритм по его деревянной поверхности.
Наступило и последнее: не включенные еще в общее веселье пришли из кухни с гарниром и десертом, с ними монсеньор Сквардзони и его помощники. Они тоже включились в танец, умело держа блюда, ни одна капля принесенного не упала на пол.
Аугустине Марангу перешел на более сложный ритм, взяв под руки двух послушных и хорошо с ним согласных хористов, и пустился в пляс, который заставлял дрожать поющих от пояса до самого низу, давая свободный выход голосам, все более и более повышающимся. По знаку трех все присутствующие, взявшись за руки, образовали цепь, которая закружила вокруг стола сначала медленно, потом убыстряясь, согласно ускоряющемуся ритму, приведшему уже к первым жертвам.