Конспект романа
Шрифт:
Летом прошлого 1999 года я привез Настасью в Дубну, чтобы показать ей вторую мою духовную родину. Когда мы подходили к забору, из-за которого хорошо видна Лаборатория теоретической физики с летней верандой, на коей я выпил не одну цистерну кофе, из проходной, пробитой во все еще украшенном колючей проволокой монументальном заборе, вышла Вика. “Здравствуй, Вика”, — сказал я. Она не ответила — лишь дернулась и ускорила шаг. “Похоже, она не очень тебя любит”, — заметила Настя, которой я минуты за две до того поведал нашу историю. Что верно, то верно — да и за что ей любить человека, оставившего ее с даже и не годовалой еще дочкой? Впрочем, как любит повторять один близко мне знакомый мудрец, сожалеть надлежит только о несодеянном.
Польша, Россия: Туркельтаубы, Шкотты
Вот тут-то самый роман и начинается.
Нусин Мошелевич Туркельтауб, Ленкин отец, родился в 1915 году в польском городе Любеке в большой еврейской семье. Окончил, репетиторствуя, как Василий Наумович, гимназию,
В июне 41-го Львов разбомбила немецкая авиация. Разрушенными оказались оба общежития — и то, в котором жил Болек, и то, в котором жила Дуся. Каждый из них, не найдя и оплакав друг дружку, отправился своим путем — Болек в Россию, где он обратился в Александра Матвеевича, а Дуся домой, в Варшаву. Он вступил в Красную армию, но по причине буржуазности происхождения был из нее демобилизован в сентябре 1941 года. Повторю еще раз: его демобилизовали в сентябре 1941 года. И отправили доучиваться, не то работать в Саратов, где перед тем было открыто месторождение нефти и газа и имелась нужда в химиках. Дуся же, пробираясь домой, попала в дом какого-то ксендза, который, поняв уже, что ждет в Польше евреев, снабдил ее документами своей незадолго до того умершей прихожанки, чистокровной польки Каролины Шкотт, несколько старшей Дуси годами. Пани Каролина и поныне сбивается, не без определенной доли лукавства, впрочем, сообщая свой возраст. С этими документами она пришла в Варшаву и прожила в ней всю войну. Ходила с большой корзиной, наполненной буханками и бутылками с молоком, торговать в варшавское гетто и выносила в этой корзинке еврейских детей, которые потом пристраивались по польским семьям. Служила прислугой в доме родившегося в Самаре и успевшего еще в двадцатых посидеть в казахстанских лагерях музыканта — дирижера духового оркестра пана, опять-таки, Болека (я познакомился с ним, уже 90-летним, в 88-м году в Варшаве, в квартирке пани Каролины на Новом Святе — наискосок, через улицу, жил когда-то Мицкевич, а чуть дальше стоял дом, на втором этаже которого квартировал в молодости столь любимый Обориным Шопен; из окон этой квартиры жандармы, обыскивавшие ее после бегства Шопена во Францию, будучи в раздражении, выбросили на мостовую Нового Свята шопеновский рояль, — интересно, собрал ли его кто-нибудь и где он теперь? — так вот, девяностолетний с хвостиком пан Болек в день нашего знакомства пешком залез к пани Каролине на третий этаж и через полчаса, кое-как отдышавшись, принялся травить не вполне пристойные анекдоты. Дирижировать он к тому времени уже не дирижировал, но аранжировки на заказ еще делал). В подвале у пана всю войну просидело некоторое количество еврейских детей, если не семей, и когда в дом его приходили с проверкой немецкие патрули, дочери пана Болека садились за рояль и принимались громко играть популярную у арийских воинов музыку, какую-нибудь “Лили Марлен”, — на случай, если из подвала вдруг донесутся смертельно опасные звуки.
Послевоенная жизнь Каролины сложилась несчастливо. Второй ее муж вскоре оказался все в тех же казахстанских лагерях, поскольку во время войны он состоял в Армии Крайовой, набиравшейся, как известно, исключительно из агентов если не МИ-5, то уж определенно “Би-би-си”. Из заключения он вышел человеком изломанным и в один прекрасный день исчез, обнаружившись, спустя долгое время, во Франции, где у него образовалась новая семья. Какое-то время Каролину таскали в органы и так допекли, что ей даже пришлось запустить, на манер Лютера, чернильницей в следователя. Она вырастила двух дочерей — одна, Эвуня, стала адвокатом, другая, Марыся, ученым-ядерщиком с международным именем, — сейчас Каролина растит правнука. Муж ее под самый конец жизни вернулся в Польшу — умирать, и Каролина после долгих уговоров дочерей пришла к нему в больницу, и они помирились. Когда мы с Ленкой гостили у нее в 88-м, а то было еще время диктатуры Ярузельского, она с гордостью показала нам стоявший в прихожей здоровенный шкаф, битком набитый изданиями “Солидарности”. К тому времени муж Марыси, работавший, как и она, в Варшавском университете, успел посидеть за связь с “Солидарностью” в тюрьме. Сама же Марыся, пока он сидел, собирала по университету подписи в его защиту.
Что до Александра Матвеевича, то он году в 42-м женился в Саратове на Оле Золотаревой, скоро у них родился сын Юрий. В конце сороковых семья перебралась в Москву. Он стал доктором наук, профессором, одним из основателей отечественной
Выводы
Вот так все мы и встретились. Теперь нас осталось немного — я, мой старший брат, Вика, Каролина с ее замечательными дочерьми, внуками и правнуками, брат Ленки. Пожалуй, все. Ну, и дети, конечно. Первой дочери моей, Марии, в которой намешана русская, украинская и немецкая кровь, я, по изложенным выше причинам, совсем не знаю, говорят, она учится чему-то в Петербурге. В нем же в начале мая этого года умерла Ленка. Двое младших со мной: русская, украинская, еврейская, польская, быть может, немецкая — Немков, кто таков Немков? Шут его знает. Вдруг да испанец.
Что сказать напоследок? И нужно ли что-нибудь говорить? Не хочется впадать в наставительный тон, да, как видно, придется. Конечно, никакого романа я писать не стану. Нет у меня ни амбиций, ни амуниции, для сего потребных. Но зачем же тогда написал я все это? Бог его знает. Меня давно уже донимает мысль, что я это сделать обязан. Нельзя же, в самом деле, допустить, чтобы все эти люди, их судьбы, их муки и радости, о которых я, в сущности говоря, знаю совсем немного, только догадываюсь, исходя из своего, тоже теперь уже довольно обширного опыта, так и канули бы в реку времен и общей не ушли судьбы. Нельзя хотя бы потому, что мне о них хоть что-нибудь да известно, а больше помянуть их, похоже, и некому. Должно же что-то после всех нас оставаться, достойны мы того или не достойны. Все достойны, до последнего сукина сына. Потому что каждый из нас жил, корячился, радовался, совершал, может быть, гадости неимоверные, но что-то в общую человеческую копилку вложил: хорошее ли, дурное, а вложил — и все когда-нибудь пойдет в дело.
И опять-таки — дети. Нужно, чтобы они знали, кто они и откуда. Чтобы помнили родство. Чтобы понимали, что кровь, текущая в их жилах, это такой коктейль, такая “Кровавая Мери”, в которой намешано все человеческое — от Вавилона с Ниневией до черт знает каких пришельцев. Если каждому из наших детей рассказать, что за ними стоит, может быть, не пойдут они спасать Россию, Германию, Иудею и Атлантиду набормотанными недоумственной сволочью неупотребимыми для порядочного человека способами, а станут просто жить, пусть даже малым краешком разума понимая — не сразу, не сразу, — что и от них зависит если не будущее человечества, то хотя бы малая толика счастья тех, об кого они трутся боками, ну хоть что-то, хоть мгновение чьей-то недолгой радости, осознания человеком того, что и у него есть своя и только своя доля в этом, ладно, не шибко уютном, но единственном, в каком ему выпало жить, мире.
Мы все большая родня, все мы — свои. Мы можем любить своих, можем относиться к ним без особой приязни, но никому из нас не по силам забыть, что они-то, свои, родные, друзья, и придут похоронить нас, оплакать и помянуть. И может быть, еще расскажут о нас тем, которые будут после, даровав нам то непрочное бессмертие, какое только и возможно на этой земле.