Константин Коровин вспоминает…
Шрифт:
Л. М. [И. М.] Прянишников[108]
Высокий, худой, со светлыми соколиными глазами, острый прямой взор. Я помню его еще молодым человеком, когда он бывал у нас при жизни отца «…» Отец мой хорошо рисовал, и Ларион Михайлович уговорил отца отдать брата Сергея учиться живописи, и я поступил тоже научиться архитектуре, что и проделывал сначала года два. Ларион Михайлович отчасти как [родственник], хотя и дальний, меня недолюбливал, так как я все говорил «поперек», да и в живописи тоже все «поперек». Так, жалея, он не очень-то меня жаловал. А у меня вообще завелась в жизни черта: не жалуешь, ну и ничего, а любил я его всей душой и считал талантливейшим человеком. Главная черта его была ясность ума, трезвость понимания. Все сентиментальное, все сладкое было ему невмоготу, противно. Если кто-нибудь скажет: «красочки», «этюдики», «уголек», конечно, он сейчас же поправит. Его эстетике мешало все расслабленное. Это был мужчина, это был честнейший
Но однажды в головном классе я писал голову, и он сказал Перову что-то. Пришел Перов, и тот прислал смотреть весь натурный класс, как я написал, а я ничего не понял, что и почему, и мне никто и ничего не сказал.
Выходило так, что Ларион Михайлович до досады жалел меня, что делаю не то, что нужно, и все только живопись для живописи. И только когда я написал охотников и одного, который в галерее Третьякова, он мне немножко простил, да и то не очень[109].
Когда в школу после К. А. Трутовского назначили в директора Виппера, то многое изменилось. Новый директор стал приказывать и турять[110]. Главную оппозицию держал Ларион Михайлович. Потом назначен был Философов - еще стало хуже[111], и свободная душа Лариона Михайловича сильно горевала, даже, я думаю, сократилась [тем самым] его жизнь. Помню однажды спор. Е. С. Сорокин считал, что анатомия нужна, Л. М. Прянишников, что не нужна или только поверхностно. Сорокин говорил, что надо делать всю конструкцию, даже внутренних органов. «И кишки нужно?» - спросил Илларион Михайлович. «И кишки», - с досады ответил Евграф Семенович. «Ну, хорошо, я буду писать тебя в шубе. Нет, сначала я буду писать кишки, потом рубашку, жилет, сюртук, а потом уж шубу», - рассердился и ушел. Конечно, тот и другой понимали значение анатомии, но потому, что Виппер назначил трехлетний курс как человек, который не знает, что нужно художнику и что доктору, то Ларион Михайлович тут же протестовал в такой не лишенной остроумия и прямоты форме.
Е. С. Сорокин
Вот, что я помню. Когда он приходил в класс, то главное заключалось в том, что он поправлял рисунок и говорил: «Рисовать не умеете все вы, писать тоже. Дай сюда кисть», - и когда брал палитру с положенной кистью, то, помешав ее с киноварью, проводил ею сверху, от головы до следков, изобразительной линией рисунка, делая мгновенно этюд ваш живым - с серьезной бодростью крепкой формы, и не было ошибки в размерах бегущей линии. По неумению нашему лепить цельное мы вновь бесконечно писали на этих замечательных поправках, и вновь приходил Евграф Семенович и говорил: «Ты глуп, ничего не понимаешь». Правда, это было сверх нашего понимания. Я думаю, эти поправленные рисунки Евграфом Семеновичем есть его лучшие произведения.
В красках он тоже всегда поправлял этюды с натурщика, так как женщины в то время не позировали. Он брал всегда «кость», охру, «терр де сьенн» и красный крап, и главное было - исправление света и тени при переходности их соразмерно форме, упуская при этом окраску: она не считалась важной. Забавно при этом, что фон писался отдельно. И, рисуя в вечерних классах, мы носили вечеровые рисунки домой делать фон. Это называлось «точить фон», то есть делать его ровно и гладко. Странно, что [хотя] мне казалось это не нужно, но я «точил фон».
В. Г. Перов[112]
Это было уже другое - это был колорист, [он] тоже поправлял этюд, но немного. Главное внимание тоже было обращено на рисунок и тушевку, на мягкость и тонкую законченность кистей рук и следков, что считалось большой важностью и необходимым, вообще законченность признавалась необходимой. При растушевке и съемке главной принадлежностью была мягкая резинка, которой и орудовали при искании светотени в форме.
При Перове одно из главных вниманий обращалось на эскизы на заданные темы, где сюжет, идейная сторона, так сказать, литературная, играли выдающуюся роль. В классах младших была почтительная традиция почитания старшего натурного класса, в который, как в святую святых, вход младшим классам воспрещался строго-настрого. Ученики натурного класса давали свои советы ученикам фигурного и головного класса по их просьбам, держа с достоинством свое превосходство в рисовании «…»
В картинах с сюжетом, то есть в жанре, приходилось трудно в случае, если нужен был в фоне пейзаж «…» Тут надо было обратиться к пейзажистам, которые не были на высоком счету и считались так себе, баловнями, потому что сучок на дереве можно было рисовать короче
А. К. Саврасов
Большим ростом, сильной и мощной фигурой этот величайший артист с умным и добрым лицом производил впечатление отеческой искренности и доброты. Он, как многие русские, любил своих учеников всем сердцем своей души - его мастерская, класс, был свободнейшим учреждением всей Школы, он был контрастом строгих классов, фигурного и натурного, преподавателей которых сильно побаивались…
Саврасов, этот был отдельно. Часто я его видел в канцелярии, где собирались все преподаватели. Сидит Алексей Кондратьевич, такой большой, похож на доброго доктора - такие бывают. Сидит, сложив как-то робко, неуклюже свои огромные руки, и молчит, а если и скажет что-то - все как-то не про то - про фиалки, которые уже распустились, про то, что вот уже голуби из Москвы в Сокольники летают. А придет к нам в мастерскую редко, говорит: «Ступайте писать - ведь весна, уж лужи, воробьи чирикают - хорошо. Ступайте писать, пишите этюды, изучайте, главное - чувствуйте». Кругом стоим мы и ждем, что скажет нам этот милый, самый дорогой наш человек. Стою я, Ордынский, Светославский, Левитан и другие. А Саврасов говорит, что даль уже синеет, на дубах кора высохла, что писать нужно, только почувствовав, а подготовлять этюд, протирая битумом. И всем нам было понятно и больше ничего было не нужно. Все эти классы, гипсовые головы, натурщики с красивыми ногами казались такой ненужной ерундой, что неизвестно, за каким чертом это только заведено, и мы забывали и кордегардию и трезвиловку (как мы прозвали эти классы).
«Ступайте в Сокольники, фиалки уже распустились» - говорил Алексей Кондратьевич. И мы шли, шли каждый день, с пятачком в кармане, и то не у всех, а у богатых. И едва, для экономии, выдавленными красками писали и писали - и что выходило, кто знает?
– немного похоже на натуру и очень хорошо.
Левитан не ходит в мастерскую, весна. «Где он, - спрашивает Алексей Кондратьевич, - давно его нет. Он, очевидно, влюблен. Это ничего, что не ходит, он там думает».
Я был болен, жил со своей матерью в небольшой комнате, Алексей Кондратьевич навестил меня. Лицо у него было огорченное, видно, что он переживал какие-то страдания, глубокие, душевные. Он был так добр со мной, говорил мне «ты». Надо заметить, что и Сорокин говорил с учениками на «ты», но Саврасов только после долгого знакомства говорил «ты». «Ты не печалься - все пройдет, знай, что главное есть созерцание, чувство мотива природы. Искусство и ландшафты не нужны, где нет чувства. Молодость счастлива потому, что она молодость. Если молодость не счастлива, значит, нет души, значит, старая молодость, значит, ничего не будет и в живописи - только холод и машина, одна ненужная теория. Нужда в молодости нужна, без нужды трудно трудиться, художником трудно сделаться; надо быть всегда влюбленным, если это дано - хорошо, нет - что делать, душа вынута».
Я так любил слушать его удивительную искреннюю лиру, наполненную непосредственной волей… И когда он уходил, я увидал его спину, рваное пальто и худые сапоги - слезы душили меня.
* * *
[Учение] в мастерской Алексея Кондратьевича Саврасова - одно из дивных воспоминаний моего детства. Мне было всего пятнадцать лет. Мы все, его ученики, - Левитан, я, Светославский, мой брат С. Коровин, Несслер, Ордынский, - мы все так его любили, Его огромная фигура с большими руками, широкая спина, большая голова с большими добрыми глазами - он был похож на какого-то доброго доктора: такие бывают в провинции. Он приходил в мастерскую редко - бедно одетый, окутанный в какой-то клетчатый плед. Лицо его было грустно - горькое и скорбное было в нем. Говорил он, когда смотрел на вашу работу, не сразу, сначала как бы конфузился, чамкал: «Это, это не совсем то. Как вам сказать? Вы не влюблены в природу, в природу, говорю я. Посмотрите, вот я был на днях в Марьиной роще. Дубы - кора уже зеленеет. Весна чувствуется в воздухе. Надо почувствовать, надо чувствовать, как хорошо в воздухе чувствуется весна. Подготовку делайте битумом и потом…» Он останавливался. Поэт-то хотел, чтобы все разом стали поэтами.
А мы восхищались и понимали «…» и шли гурьбой писать этюды в Сокольники, Останкино.
Другие преподаватели смотрели косо на мастерскую Саврасова. Говорили, что там отсебятиной занимаются, что пейзажисты - ерунда «…» Саврасов слушал, робко потирал свои огромные ладони, сидел опустив голову, что-то хотел отвечать, но совсем выходило не то, а потом пропадал на целый месяц.
Про один мой этюд Алексей Кондратьевич сказал мне: «Знаете, не показывайте его».
В. Д. Поленов