Шрифт:
Константин Константинович Случевский — писатель, и замечательный писатель, полузабытый, хотя и занял в истории нашей литературы и в антологиях определенное место — как предтеча «новой» русской поэзии (символическая образность, капризы речевых оборотов, уклон к мистике); отметил это еще Владимир Соловьев, отмечали и поэты предреволюционного поколения, начиная с Валерия Брюсова и Ивана Коневского. На Иннокентии Анненском, вдумчиво ценившем автора Песен из «Уголка», сказалось, пожалуй, и прямое его влияние: некоторые прозаизмы Анненского, народные словечки и метафорические дерзости — не от Случевского ли?.. Но никем из поэтов «Серебряного века», насколько мне известно, это признание Случевского предтечей русского символизма разъяснено не было…
Его
Объясняется, по-моему, эта недостаточность внимания к Случевскому прежде всего тем, что он не был профессиональным писателем, для современников в нем заслонял писателя сановник, верный «монархической идее», да еще и в звании гофмейстера! Когда лет за шесть до его смерти я с ним познакомился, он совмещал должности члена Совета министра внутренних дел, члена Ученого комитета и главного редактора «Правительственного вестника» (ему предшествовал романист-историк Г. П. Данилевский) и близок был к великому князю Владимиру Александровичу (еще в молодости Случевский сопровождал его в числе участников экспедиции на Мурман, Урал и в калмыцкие степи, как естествовед и этнограф [2] ).
2
Тогда же вышла его интереснейшая, превосходно написанная книга об этой экспедиции: «По северо-западу России» (изд. А. Маркса).
Декабрьская книжка журнала «Возрождение» за 1955 год обращала на себя внимание биографическим очерком Георгия Мейера: «Случевский (к минувшему 50-летию со дня смерти)». Тут же, в примечании указывалось, что «в одной из ближайших тетрадей» журнала будут помещены стихи Случевского, еще никогда в печати не появлявшиеся.
Прошло три года — из обещанных стихотворений было напечатано только пять (всего их больше двухсот, под общий заглавием «Загробные песни»). И вот, четыре года спустя, 7 февраля 1958 г., Г. Мейер прочел публичную лекцию о неизданных «замечательных философских стихотворениях» К. Случевского, тех самых, о которых он упомянул четыре года перед тем.
Сколько воспоминаний из далекого петербургского прошлого вызвала во мне эта лекция! Тогда, в самом конце прошлого века, будучи еще студентом университета, я встречал неоднократно К. Случевского у его племянника и племянницы, Феди и Сони [3] Случевских, близких мне друзей юности, также — у поэта графа Голенищева-Кутузова; с ним Константин Константинович очень считался как с авторитетом по русской поэтике. Свое собственное стихотворное умение он ставил невысоко, с трогательной неуверенностью говорил о том, что ему как будто «удалось» и что «не вышло».
3
Рагозиной в замужестве
Вообще чертой его была авторская скромность, хотя больше, чем кто-нибудь из тогдашних поэтов, он «дерзал» выражать мысли необычные, самоуверенно-острые, никого не повторяющие. Автор, не балованный
Мне, начинавшему тогда писателю, он советовал: «Не упускайте мгновений наития; когда примерещится строка; немедленно закрепляйте ее: от строки рождается стихотворение. Пусть и ночью около вас лежит бумага и карандаш. Часто приходят строки сквозь сон или при внезапном пробуждении. Не ленитесь тотчас записывать».
Манера эта сочинять «сразу», как бы услышав нашептанные слова, слова из туманов подсознательной глубины, как характерна она для него! Он всегда до конца искренен, непосредственно-прям, ничего не придумывает для внешнего эффекта, хотя у этой привычки «торопить творчество» есть, конечно, и отрицательная сторона: часто не отделаны его строки, не проверена их звучащая плоть, не приведена к ясности логическая последовательность; даже синтаксис похрамывает.
Но стихотворным удачам его не мешали, к счастью, вера в «слепой случай» вдохновения и боязнь изменить чему-то, изглуби подсказанному. Прекрасно звучат многие его строки, совсем классически «простые» и в то же время иногда загадочно-сложные по внутреннему смыслу, что приближает его к Владимиру Соловьеву и к Тютчеву, и к позднейшим символистам, прежде всего — к Иннокентию Анненскому.
В те дни он был старше меня в три раза, но не производил впечатления отягченного годами мудреца. Обворожительно был молод, умственно деятелен, отзывчив. И, повторяю, необыкновенно скромен. Преуменьшал себя, не любил обнаруживать своих обширных познаний во всех решительно областях искусства и точных наук.
Он всю жизнь учился, читал на многих европейских языках, обо всем любопытствовал. Кого еще назовешь из русских поэтов, так широко охватывавших все доступное уму человеческому и все, что грезится за границами постигаемой яви? Из моих современников — поистине никого, несмотря на культурную универсальность таких вдохновителей символизма, как Вячеслав Иванов и Иннокентий Анненский. Обоим были чужды дисциплины позитивного знания; они воспринимали мир как филологи, Иванов — сквозь призму античной колдовской мистики, Анненский — сквозь обманное очарование земной плоти. И тот, и другой в известном смысле богоборствовали, не «принимали» космоса, как он есть, и ограждали себя искусством. В особенности — Анненский, поэт первостепенный, но отрицатель, мучительный скептик, иронист, отравленный ядом французских «poиtes maudits». [4]
4
«Проклятых поэтов» (фр.).
Русских лириков накануне революции замучило предчувствие национальной катастрофы; от религиозно-просветленного, от православного сознания они были далеки, как ни томились по мирам иным. Случевский, напротив, благостно созидателен. Он не только не давал воли «надгробному рыданию» над жизнью, но шел с упованием и смирением хотя б и навстречу смерти. Оправдывал смерть, называл смерть злом, тьмой, темной ночью; условно противополагая смерть сияющей радуге чувственного бытия, смирялся перед ней безусловно, возлюбил смерть как переход к духовной вечности. К этому сводится патетическая его лирика.