Консьянс блаженный
Шрифт:
К тому же ему казалось, что он как-то не так поцеловал Мадлен и испытывал потребность исправить эту ошибку.
Влюбленные двинулись в путь через парк пешком, идя бок о бок.
Калитка в саду инспектора выходила в этот парк, что избавляло их от необходимости идти городскими улицами.
Бернар, знавший путь лучше почтальона, шел перед ними, время от времени оборачиваясь: ему не надо было проверять, следуют ли за ним хозяева, ведь чутье говорило ему об этом лучше зрения, но псу хотелось ласково
Уже неделю Бернар отлично знал, что в обе семьи пришла беда; было бы слишком смело утверждать, что он знал какая, однако всю последнюю неделю он выказывал еще большую привязанность к хозяину, словно понимая, что именно Консьянсу угрожает опасность и что эта опасность их разлучит.
Однако, дойдя до того места в парке, что именуется Фазаньим двором, и где дорога в Арамон разветвляется на большую дорогу и тропу, Бернар, по-видимому вопреки обыкновению, ошибся в выборе пути и, вместо того чтобы идти по тропе, пошел большой дорогой.
Консьянс окликнул пса, чтобы вернуть его на привычный путь, но Бернар только помотал головой и продолжал идти вперед.
Собака была уже шагах в двадцати от хозяина, и Консьянс окликнул Бернара еще раз, но тот, не повинуясь, посмотрел на молодую пару и уселся на дороге.
Мариетта хотела позвать пса в третий раз, но Консьянс ее остановил.
— Бернар не ошибается, Мариетта, — объяснил он, — Бернар хочет что-то мне сказать.
Затем, подойдя к собаке, он заговорил с ней так, что речь его переходила в ворчание:
— Что с тобой, дорогой мой Бернар?
Пес тихонько завыл, но в его вое не слышалось ничего мрачного, и поднял лапу, словно указывая ею на лес.
— Да, добрый мой Бернар, да, — сказал юноша, — ты прав, ты ведь животное, и твое чутье тебя не обманывает.
— И что же говорит Бернар? — поинтересовалась Мариетта, подойдя к другу.
— Бернар говорит, что, вероятно, по большой дороге идут наши матери, поэтому, если бы мы пошли по тропе, мы бы с ними разминулись.
— Подумать только! — воскликнула Мариетта, которую всегда изумляли те толкования, какие давал Консьянс поступкам и жестам своего пса.
— Ну-ка, взгляни! — обратился к ней юноша.
Он протянул руку по направлению к лесу, и на его опушке девушка увидела старика верхом на осле, а рядом с ним двух женщин, одетых в черное, как вдовы, да они и были вдовами. Женщины шли, взяв друг друга под руку.
Рядом с одной из них шел ребенок, заставляя тащить себя, как это свойственно детям.
Старик был папаша Каде, осел — Пьерро, женщины — Мадлен и г-жа Мари, а ребенок — маленький Пьер.
Словно для того чтобы поддержать их в уготованной им разлуке, Господь при крещении даровал двум матерям имена святых женщин.
Идя навстречу друг другу, обе группы людей слились в одну.
Матерям
Урожай оказался хорошим, и папаша Каде с удовлетворением видел, ощущая тяжесть кошелька, спрятанного в глубокий карман сюртука каштанового цвета и перетянутого потуже бечевкой, чтобы монеты серебряным звоном не выдавали своего присутствия, — папаша Каде, повторим, с удовлетворением видел, что цены ежегодного урожая, если к ней прибавить две-три сотни франков, будет достаточно, чтобы за три года выплатить стоимость нового участка земли.
Мы не хотим сказать, что в дни бедствия, свалившегося на его семью, папаша Каде заботился только о своей земле, — такое утверждение нанесло бы тяжелый удар прямо в сердце старику; скажем иначе: точно так же как вино и лень на равных владели сердцем Фигаро, земля папаши Каде и его внук на равных владели сердцем старика.
Нет ничего удивительного в том, что он охотно ухватился за возможность съездить в Виллер-Котре и согласился раньше времени расстаться со своими любимыми деньгами, хотя до срока платежа оставалась еще неделя.
Вот так и получилось, что обе матери, папаша Каде и маленький Пьер все вместе отправились в Виллер-Котре.
В городок они добрались к одиннадцати; все население собралось около мэрии, то есть на Церковной улице и Замковой площади (мэрия соседствовала с церковью и выходила на Замковую площадь).
Там, образовав группки, столь же полные отчаяния, как кучки иудеев, плакавших на берегах Евфрата, собрались отцы, матери и сестры молодых людей, которым предстояло участвовать в жеребьевке, а также сами эти молодые люди, едва только вышедшие из детства и отличавшиеся слабостью телосложения, бледностью, а особенно ползущими по щекам слезами.
Некоторые из них искали утешения в вине, и шумная их беззаботность (причину ее нетрудно было разгадать) действовала на душу еще мучительнее, нежели печаль и слезы их остальных сверстников.
Группки эти не смешивались. Каждая состояла из жителей одной деревни, и каждая смотрела на другую с ненавистью, моля Бога о том, чтобы львиная доля этого чудовищного налога на кровь пришлась не на них, а на соседей.
Ждали окончания мессы, после которой можно было приступить к жеребьевке.
Из церкви вышло очень много людей, и все невеселые. Церковь оказалась настолько переполненной верующими, что коленопреклоненных людей можно было увидеть даже посреди улицы: дни бедствия — это дни благочестия.