Конторщица-2
Шрифт:
— Лида, следи за словами, — укоризненно покачала головой Римма Марковна, — Со старшими так разговаривать нельзя. Даже если они полностью не правы по твоему мнению. Есть такие понятия, как «воспитанный человек» и «уважение к старшим».
— Не вам о воспитанности говорить, — тихо обронила я, сквозь зубы. — И уважение вы больше не заслуживаете.
Мир рушился на глазах.
— Еще раз, Лида, — нахмурилась Римма Марковна, — ты сейчас меня обвиняешь в чем? Прошлый раз винила за Светочку. Но мы же вчера вроде решили, что она пока побудет эти двадцать дней здесь. Я сама с ней сидеть буду, тебе вообще
— Не так всё! Вы попрали мое доверие. Соврали! Покусились на самое святое — соврали о ребенке, которого у вас никогда не было! — меня уже понесло. — Ложь! Сплошная ложь!
— А с чего ты взяла, что не было?
— А я у Симы Васильевны спросила! У нее связи везде есть, она у вас в медицинской карточке посмотрела, что вы никогда никого не рожали!
— Не рожала, — кивнула Римма Марковна.
И я окончательно поняла, что это всё, конец.
— Но Басечка у меня была, — продолжила Римма Марковна и добавила, укоризненно. — Эх, Лида, Лида, собирала ты на меняе досье, да недособирала. Так вот, знай: Басечка — дочь брата моего мужа. Моя племянница. Вот как тебе — Света. У него тогда все нехорошо закрутилось, времена такие… и муж мой тоже пострадал… в общем, остались только мы, я и Бася. А дальше ты знаешь…. Так что не имеет значения — рожала ты или нет. Вон Ольга Свету родила и что?
Я покраснела. Горели уши, щеки, лицо. Было стыдно. Очень стыдно. Так, что, казалось, я сейчас сгорю от стыда.
— Если тебе не сложно — потерпи нас, — безжалостно продолжила Римма Марковна, — я верну Свету Василию Павловичу и через двадцать дней уйду отсюда. Я не верю, что Светин отец настолько плохой человек. А я вернусь обратно в Дворище, в богадельню эту. Мне уже без разницы. И там люди живут. Да и сколько мне жить-то осталось.
Она вздохнула и продолжила:
— И, кстати, Лида, я же тебя не просила меня к себе оттуда забирать. А ты теперь попрекаешь. Если ты сама решила меня забрать, то я тебе кем теперь должна быть? Прислугой? Так я же и стараюсь: готовлю, убираю, стираю. Но то, что мне нельзя даже рот открыть — это уже предел всему.
Я молчала.
— Я ради ребенка тебя прошу, Лида, — давай эти двадцать дней без вот этого всего. — опять вздохнула Римма Марковна, — А потом поступай, как знаешь. Ради Светочки, подожди немножко. Слишком мало у нее в жизни было хорошего. Пусть хоть эти дни останутся светлым пятном в ее памяти…
От жгучего стыда мне хотелось провалиться сквозь землю.
В общем, Римма Марковна обиделась, а Светка осталась на две недели.
Да уж. Облом капитальный.
Если честно, я расстроилась. Из-за своего поведения.
В этот раз я ошиблась. Сильно ошиблась.
Моя ошибка в том, что я во всем пытаюсь оперировать мерками двадцать первого века, когда за любым чихом стоит только выгода. А в это время люди могли что-то делать просто так, по зову сердца. Или из чувства долга. И это было нормально. Даже не так: это было вполне обычной обыденностью. Подвигом не считалось.
Как же мы оскотинились в моем времени, что даже обычные человеческие поступки воспринимаем как меркантильную далеко идущую стратегию! И во всем видим только выгоду и двойное дно.
Стыдно…
Конфликты дома, суета на работе не отменяли того, что сегодня я должна поступить (или не поступить) в институт.
Собеседование началось ровно в двенадцать.
В свежевыкрашенной аудитории пахло дрянной пудрой производства фабрики «Свобода», нафталином и знаниями. За длинным-длинным столом сидело пятеро: интеллигентные дамы разного, но неопределенного возраста, и плешивый мужчина с зачесанными кверху полужидкими прядями цыплячьих волос.
Чуть в стороне пристроилась знакомая ревнительница статистики из секретариата. На меня она взглянула вполне благосклонно.
Ну что ж, будем считать это вполне себе хорошим знаком.
Я устроилась напротив экзаменационной комиссии и приготовилась биться до последней капли крови или умереть, не опозорив профрепутацию депо «Монорельс».
— Ну-с, милочка, приступим, — изобразил улыбку плешивый, после того, как секретарь зачитала мое фамилиё-имя-отчество-и-все-остальное.
И мы приступили.
Первый вопрос задала винтажная дама в накинутом на плечи ажурном палантине, сколотом у горла огромной камеей:
— Аллитерация, ирония, эпитет — какое из этих средств выразительности не является лексическим?
Я ответила, пока вроде нетрудно.
Затем вторая, в бархатном платье с рюшевым кипенно-белым воротником предложила проанализировать выражение «солнце улыбается».
Я проанализировала. Дамы переглянулись, но вроде вполне благосклонно.
Пока все идет хорошо.
А потом, третья дама, во взбитом, как безе, парике и в перламутровых бусиках, спросила:
— А скажите, Горшкова, к какому функциональному стилю речи, на ваш взгляд, принадлежит этот текст? — она открыла толстую чуть потрепанную книгу и хорошо поставленным голосом выразительно зачитала: «…Настоящий политработник в армии — это тот человек, вокруг которого группируются люди, он доподлинно знает их настроения, нужды, надежды, мечты, он ведет их на самопожертвование, на подвиг…».
Кончики пальцев у меня онемели. Блин, надо как-то выкручиваться.
А дама тем временем читала дальше: «…Большинство наших политотдельцев, политруки, комсорги, агитаторы умели найти верный тон, пользовались авторитетом среди солдат, и важно было, что люди знали: в трудный момент тот, кто призывал их выстоять, будет рядом с ними, останется вместе с ними, пойдет с оружием в руках впереди них. Стало быть, главным нашим оружием было страстное партийное слово, подкрепленное делом — личным примером в бою…».
Что делать?
Что, мать вашу, делать?! Откуда я знаю, куда эта идеологическая писанина принадлежит?!
Дама закончила читать, аккуратно поместила ажурную закладку, вырезанную из новогодней открытки, между страниц, отложила книгу и, наконец, воззрилась на меня.
Повисла тишина. Где-то сзади, в оконное стекло с тихим истерическим жужжанием билась муха.
Нужно было что-то отвечать и быстро.
И я ответила так:
— Сложность данного текста в том, что семантика его неоднозначна. И делать какие-то определенные выводы крайне сложно.