Конунг. Властитель и раб
Шрифт:
И в этом она соглашалась с ними.
Это любовь.
Братьев и их женщину обсуждали за столом у конунга. Сверрир сказал, что приняв их за одного, а второго за призрак – можно позволить им жить в триединстве, и пусть каждый делает с ней, что вздумается. Если двое за одного, заявил он, да третья в придачу, получается всего двое? Ни он, ни мы не знали, глупо ли он выглядел в тот миг.
– Но, – продолжал конунг, – эти священники! Подумайте, что за чертовщина разразится в стране норвежцев, если конунг позволит двоим жениться на одной? Я и прежде был несимпатичен поповской братии. Еще хуже стану, допустив такое святотатство. И подумайте о женщинах страны… – сказал он. Огляделся вокруг и добавил: –
Все мы теперь думали об Астрид. Троллиха из Киркьюбё, способная объесть за столом не одного мужчину (чтобы не сказать – за столом и в постели), она узнала о том, что задумали близнецы. Незамедлительно явилась к конунгу со строжайшим видом.
– Можешь не сомневаться в том, что думает народ! – сказала она.
– Тут у меня нет сомнений, – ответил он. – Но разве прежде в стране норвежцев не бывало, чтобы женщина имела нескольких мужей?
– Именно поэтому они осуждают и всех прочих, кто так живет, – возразила она.
– Мне жаль их! – вскричал конунг, когда Астрид вышла. – Мы отрубили обоим руки, но что толку лить слезы о пущенной стреле. Взяв общую жену, они получат четыре руки на троих, к этому стоит прислушаться?
– Нельзя ли одному жениться на ней в церкви и обоим в уединении? – поинтересовался я.
– Ты же сам знаешь, что они любят порядок во всем. Они настаивают, чтобы женщина, к которой оба испытывают влечение, стала женой обоих по закону. Властитель я или раб? – крикнул он мне и разозлился.
– Не знаю, – ответил я. – Давай подумаем.
Как всегда, когда что-то случается, к конунгу вызвали моего доброго отца Эйнара Мудрого. Он поведал лживую сагу из давних времен об одном воине, женатом на четырех сестрах и имевшем близнецов от каждой. На сей раз отец поспешил, и мы отменно посмеялись – он хотел скрыть, что оказался столь же беспомощным, как и мы.
– Дружина на стороне братьев, – сказал конунг. – Все войско тоже, можете быть уверены! И возможно, большинство бондов. Но женщины против. И священники. Что ж, война в стране вспыхивала и не по такой веской причине, – произнес он.
Ту, на ком хотели жениться братья, звали Йоханна. Это было имя святой женщины, заимствованное из дальних стран. Мы с конунгом согласились, что ее имя святее ее самой.
– Что они в ней нашли? – гремел конунг.
– Мне пойти спросить у них? – поинтересовался я.
Он не ответил, потому что вошла Астрид, ведя за руки сыновей. Она сказала: – Помни, твой долг думать о будущем сыновей в этой стране!
И ушла.
Конунг глупо уставился ей вслед, но промолчал.
Кончилось тем, что мы велели монаху Мартейну, нашему близкому другу с острова ирландцев, обвенчать двоих. Торгрим, или то был Томас, стоял подле Йоханны, а за колонной прятался Томас, или то был Торгрим? Посреди долгих молитв, положенных по такому случаю, Мартейна скрутил приступ кашля – он стал похож на железный гвоздь под ударами молота. Юноши быстро поменялись местами. Так она наполовину обвенчалась с обоими, а они с одной, и конунг всех щедро одарил. Братья повели ее домой, в свою родовую усадьбу, которую они унаследовали, и она не знала, кто есть кто. И так никогда и не узнала.
Это любовь.
Это любовь.
Однажды вечером в конунговой усадьбе сидели Астрид, Сверрир и я. Прибыл погостить Бард сын Гутхорма со своей новой невестой: сестрой Сверрира фру Сесилией из Хамара. Она теперь развелась с первым мужем. Прежде я всегда видел и знал Сесилию дикой необъезженной кобылицей, охочей до жеребцов, но при этом умеющей быть учтивой, красивой и соблюдавшей свое достоинство, – и жестокой, порывистой в мыслях. Теперь она изменилась. Почти как девушка, да, почти – чуть зарумянившаяся, сидела она возле господина
Она сидела рядом. Дикое животное, лакающее кровь мужчин. Теперь она напилась его крови. Глядя на него, верилось, что он насытит ее.
Это любовь.
Я медленно жевал луковицу.
Потом оставил их.
Сверрир, конунг Норвегии, одной-единственной далекой ночью под небом Киркьюбё я разделил все с той, с которой ты теперь делишь все. Она хранит молчание.
И я.
Государь, выбирая между вами, я выбрал тебя – тогда и навеки, в горе и радости. И это любовь – к вам обоим.
Не знаю, любовь ли это.
Пока я жив, йомфру Кристин, и даже в геенне огненной, – если случится, что окончу свои дни там, – я буду видеть перед собой белое лицо Симона, в бороздах, проложенных влечением к бренной земной славе и женскому лону. Разве в ночи юности он, Симон, настоятель монастыря на Селье, не любил одну монахиню на крышке раки святой Суннивы? Потом он послал ее с ядом в поясе лишить жизни сурового и великого властелина, ярла Эрлинга Кривого. Люди ярла схватили ее. Холодным утром у подножья горы в Тунсберге ее заставили положить голову под меч, а мы со Сверриром стояли рядом.
Думаю, что с убийством этой женщины, которую он любил, Симон почувствовал нечто, что я называю наслаждением скорби. Он плакал над нею, рвал волосы и развеивал клочья по ветру, слизывал собственную кровь с ладоней, проводил рукой по шее, харкал кровью и кричал:
– Я убил ее! Я послал ее с ядом в поясе! Я знал, что ее ждет смерть!
Думаю, в Симоне таилось то, что ученые мужи называют самой злобной из козней дьявола: когда человек при его пособничестве сам убивает в себе добро – и остается навеки дурным. Разве глаза Симона не светились восторгом, когда он рассказывал, как покорно она собралась – с ядом в поясе, как семенила по мосткам на корабль, как махала ему снизу высокой монастырской лестницы, как исчезла вместе с кораблем в тумане и встретила смерть у подножья горы? С тех пор ночи Симона стали долгими.
Вожделения зрелости, гнездившиеся в его плоти – там, где бремя желания каждого мужчины, – не находили у него утоления. Нет-нет! Все годы – я знаю – он издавал зловоние, приближаясь к женщине. Смердил хуже больного волка, опорожняющегося в горах. Поэтому любая женщина отшатывалась от него, прикрыв рот платком. Если же он хватал их – такое случалось – их приходилось скручивать, как силач скручивает в узел сырой канат. А Симон – злобный труп – был бессилен.
Я уверен, что со Сверриром, конунгом Норвегии, у Симона было то же самое. Его влекло к тому, но при встрече с конунгом он преисполнялся ненависти, бешеный волк, – хотя именно этой встречи ждал. Разве он не хотел стать епископом Хамара, провозглашенным именем конунга? Или ему было неясно, что архиепископство в Нидаросе чересчур щедрый куш для монаха из Сельи? Однако конунг умел различать в человеке здоровое и нездоровое стремление к славе и отверг Симона. Поэтому Симон ненавидел конунга Сверрира – и любил его.