Королева Марго
Шрифт:
Она одна знала о возвращении герцога Анжуйского в Париж; даже Карл IX не подозревал бы об этом, если бы случай не привел его к дворцу Конде в ту самую минуту, когда его брат выходил оттуда. Король ждал его только на следующий день, но Генрих Анжуйский нарочно приехал днем раньше, надеясь сделать тайком от Карла два дела: увидеться с красавицей Марией Клевской, принцессой Конде, и переговорить с польскими послами.
Об этом втором деле, цель которого была неясна даже Карлу, Генрих Анжуйский и хотел побеседовать с матерью, а читатель, который, подобно Генриху
Как только к матери явился долгожданный герцог Анжуйский, дитя ее любви, Екатерина, обычно такая холодная и сдержанная, со времени отъезда своего любимого сына не обнимавшая от полноты души никого, кроме Колиньи накануне его убийства, раскрыла ему объятия и прижала его к груди в порыве такой нежной материнской любви, какой никто не мог ожидать от этого очерствевшего сердца.
Затем она отошла, посмотрела на сына и снова принялась обнимать его.
— Ах, ваше величество! — обратился он к матери. — Раз уж небо даровало мне счастье обнять мою матушку без свидетелей, утешьте самого несчастного человека в мире.
— Господи! Что же приключилось с вами, мое дорогое дитя? — воскликнула Екатерина.
— Только то, что вам известно, матушка. Я влюблен, и я любим! Но эта любовь становится моим несчастьем.
— Объяснитесь, сын мой, — сказала Екатерина.
— А, матушка… эти послы, мой отъезд…
— Да, — ответила Екатерина, — раз послы прибыли, значит, ваш отъезд не потерпит отлагательства.
— Он потерпел бы отлагательство, матушка, но этого не потерпит мой брат. Он меня ненавидит, я внушаю ему опасения, и он хочет отделаться от меня.
Екатерина усмехнулась.
— Предоставив вам трон, бедный вы, несчастный венценосец?
— А ну его, этот трон, матушка! — возразил с горечью Генрих. — Я не хочу уезжать! Я наследник французского престола, воспитанный в стране утонченных, учтивых нравов, под крылом лучшей из матерей, любимый одной из самых прекрасных женщин в мире, должен ехать неизвестно куда, в холодные снега, на край света, и медленно умирать среди грубиянов, которые пьянствуют с утра до ночи и судят о достоинствах своего короля, как о достоинствах винной бочки, — много ли он может вместить в себя вина! Нет, матушка, я не хочу уезжать, я там умру!
— Скажите, Генрих, — спросила королева-мать, сжимая руки сына, — скажите, это истинная причина?
Генрих потупил глаза, точно не осмеливаясь признаться даже матери в том, что происходит у него в душе.
— Нет ли другой причины, — продолжала королева-мать, — причины не столь романтичной, а более разумной?.. Политической?
— Матушка, не моя вина, что в голове у меня засела одна мысль и, возможно, занимает в ней больше места, чем должна была бы занимать. Но ведь вы сами мне говорили, что гороскоп, составленный при рождении
— Да, — отвечала Екатерина, — но гороскоп может и солгать, сын мой. Теперь я хочу надеяться, что гороскопы говорят неправду.
— Но все-таки его гороскоп говорил о ранней смерти?
— Он говорил о четверти века, но неизвестно, о чем шла речь: о всей его жизни или о времени его правления.
— Хорошо, матушка, тогда устройте так, чтобы я остался здесь. Брату вот-вот исполнится двадцать четыре года: через год вопрос будет решен.
Екатерина глубоко задумалась.
— Да, конечно, было бы лучше, если бы могло быть так, — ответила она.
— Ах, матушка! Посудите сами, в каком я буду отчаянии, если окажется, что я променял французскую корону на польскую! — воскликнул Генрих. — Там, в Польше, меня будет терзать мысль, что я мог бы царствовать в Лувре, среди изящного и образованного двора, под крылом лучшей матери в мире, матери, которая своими советами избавила бы меня от доброй половины трудов и тягот; которая, привыкнув нести вместе с моим отцом государственное бремя, согласилась бы разделить это бремя и со мной! Ах, матушка! Я был бы великим королем!
— Ну, ну, дорогое дитя мое! Не отчаивайтесь! — сказала Екатерина, всегда питавшая сладкую надежду на такое будущее. — А вы сами ничего не придумали, чтобы уладить это дело?
— Конечно, придумал! Для этого-то я вернулся на два дня раньше, чем меня ждали, и дал понять моему брату Карлу, что поступил так ради принцессы Конде. После этого я поехал навстречу Ласко — самому значительному лицу из послов, — познакомился с ним и при первом же свидании сделал все от меня зависящее, чтобы произвести самое отвратительное впечатление, чего, надеюсь, и достиг.
— Ах, дорогое дитя мое, — это нехорошо! — сказала Екатерина. — Интересы Франции надо ставить выше наших ничтожных антипатий.
— Матушка! Но разве в интересах Франции, чтобы, в случае несчастья с братом, в ней царствовал герцог Алансонский или король Наваррский?
— О-о! Король Наваррский! Ни за что, ни за что! — пробормотала Екатерина, и тревога бросила на ее лицо тень заботы, тень, набегавшую всякий раз, как только возникал этот вопрос.
— Даю слово, — продолжал Генрих Анжуйский, — что мой брат Алансон не лучше его и любит вас не больше.
— Ну, а что сказал Ласко? — спросила Екатерина.
— Ласко заколебался, когда я торопил его испросить аудиенцию у короля. Ах, если бы он мог написать в Польшу и провалить это избрание!
— Глупости, сын мой, глупости!.. Что освящено сеймом, то свято.
— А нельзя ли, матушка, навязать полякам вместо меня моего брата?
— Если это и не невозможно, то, во всяком случае, очень трудно, — ответила Екатерина.
— Все равно! Попробуйте, попытайтесь, матушка, поговорите с королем! Свалите все на мою любовь к принцессе Конде, скажите, что от любви я сошел с ума, потерял рассудок! А он и в самом деле видел, как я выходил из дворца Конде вместе с Гизом, который ведет себя как истинный друг.