Королевский гамбит
Шрифт:
— Дрыхнет без задних ног. И стена как-никак. Давай!
— Я, Темкин, о возвращении домой подумываю. Ведь придется нам когда-нибудь до дому подаваться. Пожалуем в родные места, а нам: “Что вы, други, сделали для победы?”
— Победят-то немцы.
— Дьявол их разберет, кто. Только надо нам с тобой подумать о том, что сможем сделать мы здесь для Красной Армии…
В шестую к Соколову кто-то вошел. Голоса за стенкой смолкли. Налетев впотьмах на стул, поздний посетитель принялся шарить выключатель. Скребся он долго, безрезультатно, в конце концов грязно выругался и крикнул:
— Сарычев! В комендатуру!
В заставленной столами и шкафами комнате центрального здания сидел напыщенный немец и с деловым видом перекладывал с места на место бумаги. Не приглашая сесть, он начал задавать майору вопросы.
Его интересовало все — отношение “господина Сарычева” к гитлеровскому режиму, к частной собственности, к религии…
Соколов отвечал осторожно.
— Вот бланки, бумага. Вот перо! — проговорил немец. — Все, что рассказали, — напишите!
Майор долго заполнял анкеты, сочинял пространное объяснение-обязательство “служить Великой Германии, фюреру”.
Немец прочитал заполненные вопросники. Одобрительно гмыкнул и, пощелкивая дыроколом, старательно подшил документы.
В окне замаячила физиономия подвыпившего Левченко. Он посигналил майору измятой кепкой, а когда тот вышел, спросил покровительственно:
— Готово? Значит, пьем?
Соколов отрицательно покачал головой:
— Не освободился еще. Помощник начальника школы приказал подождать.
Левченко, привстав на завалину, вновь заглянул в окно канцелярии и сообщил небрежно:
— Формальность! В картотеку тебя Пактус заносит. Сейчас…
И, действительно, Пактус окликнул:
— Господин Сарычев, — и, поднявшись навстречу, произнес: — Господин Сарычев! Теперь фамилии вам не потребуется. Ее заменит номер двести пятьдесят шесть. Фюрер щедр на награды, но за измену карает жестоко. От него не укрыться никому, нигде и никогда! Мы будем знать каждый ваш шаг, будем наблюдать за вами даже в России, куда вы попадете вскоре. Запомните это… Итак, вы есть солдат фюрера!
Во дворе Левченко подхватил Соколова под руку и, дыша ему в лицо винным перегаром, проговорил:
— Ничего, Сарычев, жить будем! Водка, девочки… В Ригу смотаемся! Ха-а-ароший город! Верь мне, господин двести пятьдесят шестой. Ха-ха!
ПАРТИЗАНСКИЕ ТРОПЫ
Автоматная очередь настигла Бориса Великанова в кустах, на краю глубокой болотистой балки. Погоня, неотступно следовавшая за беглецами от самого лагеря, значительно поотстала и открыла пальбу по темным кустарникам. Постреляли гитлеровцы так, просто, чтобы перед комендантом отчитаться, постреляли и повернули обратно восвояси. Но одной из беспорядочных, неприцельных очередей был смертельно ранен Борис. Не застонав, упал он на землю. Николай склонился над товарищем.
— Что с тобой?
— Грудь обожгло, — задыхаясь, проговорил Борис. — Горит огнем. Коля, у меня… Листки со стихами… Стихи… Возьмешь?
— Что ты, Борис! Что ты! — торопливо заговорил Николай, чувствуя, что случилось что-то страшное. — Ведь мы с тобой на свободе. Слышишь? На свободе, Боря!
Великанов молчал.
— Борис, Боря! — Николай еще ниже склонился над распростертым товарищем
Николай оторвал от своей нижней рубашки широкую полосу, перевязал раненого и бережно поднял на руки. До рассвета нес он его, уходя все дальше и дальше от лагеря. Возле мутного ручья остановился и осторожно положил друга на влажную траву. Смочил в ручье тряпку, сделал Борису компресс на горячий потный лоб. Великанов пришел в сознание, взглянул печальными глазами и, опять впав в забытье, слабым голосом начал читать стихи.
Да, да, стихи! В эти считанные минуты он, прижимая руками к простреленной груди грязную, перепачканную глиной гимнастерку, изорванную при побеге о колючую проволоку, декламировал:
Сквозь колючие загражденияВетер снова весну пронес,И запахли над полем сраженияГолубые побеги берез…Это жутко, когда обреченный на смерть человек читает стихи. Тогда с особой полнотой чувствуешь страсть и пламень стихотворного живого слова. Если бы на Николая, на одного, полз сейчас немецкий танк, пусть два, да хоть десять! — он не дрожал бы от душевного озноба. А вот слова, напевные слова лирического стихотворения, свистящим шепотком срывающиеся с уже холодеющих губ друга, обжигали будто морозом:
…В этой смолке порою чудится,Словно я сейчас не в бою,А широкой свердловской улицейПровожаю подругу свою…— Боря!
Великанов не ответил…
Пренебрегая опасностью, Николай долго бродил по балке, отыскивая товарищу место для могилы. Заметив в орешнике неглубокий ровик, вымытый вешними водами, перенес в него тело друга, прикрыл гимнастеркой лицо, закопал и понурил голову над едва приметным холмом.
“Боря, Боря! Сколько лагерных ночей провели мы вместе. Ты знал обо мне все, что мог знать самый дорогой друг. Я делился с тобой самым тайным. А когда майор ушел выполнять особое задание, мы с тобой не отчаивались, а готовились к побегу упорно и зло. Ты, Боря, сдерживал меня не раз от необдуманных поступков. Разве забуду я когда-нибудь, как согревали мы друг друга, обнявшись на дощатых нарах, как выходили рыть подкоп, как выносили в котелках и рассыпали под нарами вырытую за ночь землю… И вот многие ушли из лагеря живыми и невредимыми, а тебя нет!”
Белесый туман лохмотьями полз из ложбины, редел, рассеивался. Закраины облаков посветлели. Вот-вот должно было показаться солнце. Ездовой, направлявшийся из лагеря в село, увидел на лысом холме, в густосизой пелене тумана призрачный силуэт человека. Гигант стоял, опустив голову. Потом он повернулся в сторону концлагеря и потряс огромным кулачищем. По одежде, лохмотьями висевшей на нем, — по всему угадывался беглец. Ездовой, забыв о винтовке, подстегнул пегого конька. Телега с высокими колесами лихо затарахтела под уклон. На повороте немец еще раз оглянулся, но великана на холме уже не было.