Королевское высочество
Шрифт:
Довольно! Из сказанного ясно, как в эти годины бедствий обстояло дело с обычными поступлениями в казну. Давно назревавший кризис, — дефицит, переходящий из одного бюджетного года в другой, вследствие общего обнищания, стихийных бедствий и недоимок, — наконец разразился, и тщетные поиски средств, которые помогли бы исправить или хотя бы облегчить положение, открыли самым близоруким глаза на бедственное состояние наших финансов. Об утверждении новых налогов нечего было и думать. В силу своих естественных условий страна и вообще — то была не очень платежеспособна, а в данный момент совершенно истощена, ее платежные возможности иссякли; злопыхатели утверждали, что в деревне все чаще встречаются испитые лица и причина этого прежде всего возмутительные налоги на продукты питания, а затем тяжелые прямые налоги, которые, как известно, вынуждают скотоводов обращать весь удой в деньги. Что же касается второго, хорошо известного финансовому ведомству, средства против недостатка денег, — средства не столь обычного, зато соблазнительно легкого, — а именно займа, то наступил час расплаты за легкомысленное злоупотребление этим средством.
В течение некоторого времени долги погашались, правда неумело и с большим убытком, но затем при Альбрехте II погашение, можно сказать, свелось на нет, едва успевали кое-как заткнуть зияющие дыры в бюджете новыми займами
Словом, наш кредит был подорван, бумаги котировались значительно ниже номинала, и хотя ландтаг, возможно, охотнее пошел бы на новый заем, чем на новые налоги, условия, предложенные нам, сделали бы размещение займа чрезвычайно трудным, вернее, просто невозможным. Ибо в довершение несчастья как раз сейчас повсеместно испытывали до сих пор еще памятную экономическую депрессию и нехватку денег.
Что сделать, чтобы почувствовать твердую почву под ногами? Куда обратиться, чтоб утолить снедающий нас денежный голод? Уже давно подымался вопрос о том, чтобы продать в данное время не разрабатываемые серебряные рудники и употребить вырученную сумму на погашение высокопроцентных займов. Но при существующем положении вещей сделка была бы заключена на невыгодных условиях, государство даже не вернуло бы вложенного в рудники капитала и в то же время раз навсегда отказалось бы от дохода, все же рано или поздно возможного; да и покупателя не так-то легко было найти. Была такая минута — минута душевной слабости, — когда возникла даже мысль о продаже казенных лесов. Но надо тут же сказать, что нашлось достаточно здравомыслящих людей, воспрепятствовавших передаче наших лесов в частную собственность.
Дабы ничего не утаить, скажем, что ходили слухи и о других продажах, слухи, судя по которым можно было думать, что при создавшихся затруднительных обстоятельствах посягнут даже на то достояние, которое народ в своем благоговении почитал неподвластным превратностям судьбы. «Курьер», в привычки которого не входило из чувства деликатности умалчивать о какой-либо новости, первый сообщил о будто бы предполагаемой продаже двух загородных великогерцогских дворцов Монплезира и Отрады. Принимая во внимание, что августейшая семья теперь не пользуется обоими дворцами для своего местопребывания, а на содержание их с каждым годом требуются все большие суммы, удельное ведомство будто бы дало распоряжение соответствующим учреждениям предпринять шаги к их продаже. Что это означало? Разумеется, в данном случае дело обстояло совсем не так, как при продаже Дельфиненорта, которая состоялась на исключительно благоприятных и выгодных условиях и, несомненно, была актом государственной мудрости. Люди, не стесняющиеся называть вещи их именами, чего избегают люди с тонкой душевной организацией, утверждали, что управление придворными финансами в безвыходном положении, что его осаждают своими требованиями потерявшие терпение кредиторы, иначе оно не решилось бы на такую продажу.
Как далеко зашло дело? В чьи руки попадут дворцы? Как раз благожелательные люди, которые и задавали эти вопросы, были склонны верить еще одной, по их мнению, утешительной версии, распускаемой не в меру осведомленными умниками: и на сей раз покупатель не кто иной, как Самуэль Шпельман, — это было голословное, с потолка взятое утверждение, но по нему можно судить, какую роль в воображении народа играет этот нелюдимый и больной человечек, поселившийся у нас со своим лейб-медиком, электрическим органом и собранием стекла.
По мановению его руки восстал из запустения дворец с колоннами, сводчатыми окнами и резными гирляндами, в котором он теперь жил с княжеской роскошью. Видели его редко: он лежал, обложенный припарками. Зато видели его дочь, усердно изучавшую алгебру, экзотическую девушку с капризным подвижным лицом, недосягаемую, как королева, в компаньонках у нее была графиня, а сама она однажды гневно и смело отстранила караул, преградивший ей дорогу, — видели ее, а рядом с ней видели иногда и принца Клауса-Генриха.
Рауль Юбербейн, любивший громкие фразы, как-то заявил, что люди смотрят на них «затаив дыхание»; это, конечно, было сильно сказано, но по существу он был прав: никогда еще жители нашей столицы — и притом все от мала до велика — не следили за тем или иным происшествием в высшем свете или в столичном обществе с таким жгучим интересом, оттесняющим все остальное на задний план, как за посещениями Клаусом-Генрихом Дельфиненорта. Сам принц до известного момента — именно до известного разговора с его превосходительством премьер-министром фон Кнобельсдорфом — действовал безотчетно, не думая об окружающих, повинуясь только внутреннему побуждению… Но его учитель мог с полным правом, как обычно по-отечески, посмеяться над наивностью Клауса-Генриха, полагавшего, что его шаги останутся скрытыми от света; возможно, что болтала прислуга, как дворцовая, так и шпельмановская, возможно, что публика сама не плошала, — как бы там ни было, но каждый раз, как Клаус-Генрих встречался с фрейлейн Шпельман, каждый раз с той первой встречи в Доротеинской больнице, это замечали, об этом говорили. Замечали? Нет, какое там замечали — наблюдали, следили во все глаза, запоминали! Говорили? Нет, вернее, не говорили, а обсуждали и толковали на все лады, не жалея слов. Эти встречи служили темой для разговоров при дворе, в салонах, гостиных и спальнях, в парикмахерских, мастерских, людских, трактирах; о них судачили извозчики на биржах, служанки у ворот, они занимали в равной мере как мужчин, так и женщин, разумеется, несколько по-разному, что объясняется различием точек зрения тех и других. Неслыханный интерес, единодушно проявляемый к этим встречам, уравнивал, объединял людей, перекидывал мост через пропасть, разделяющую сословия. Случалось, трамвайный кондуктор на площадке вагона спрашивал
Но вот что было во всем этом и само по себе примечательно и немаловажно для последующего: в толках и пересудах не чувствовалось ни капли недоброжелательства, злорадства, которое обычно вызывают всякие предосудительные события в высших сферах. Наоборот, уже с самого начала еще до того, как могла возникнуть какая-либо задняя мысль, все широкие и горячие обсуждения всегда велись в духе сочувствия и благожелательства, так что, если бы принцу раньше пришло на ум поинтересоваться общественным мнением, он сейчас же приобрел бы радостную уверенность, что его действия получили всенародное одобрение. Когда он в разговоре со своим учителем назвал фрейлейн Шпельман «принцессой», то он, как это, впрочем, ему и приличествовало, говорил совершенно в духе народа — того народа, который своим поэтическим чутьем всегда умеет уловить все необычное и сказочное. Да, для народа эта бледная, черноволосая, полная экзотической прелести девушка, в жилах которой бурлила такая смешанная кровь, девушка, приехавшая к нам из заморских стран и зажившая здесь своей обособленной, необычной жизнью, — для народа она была королевной или феей из сказочной страны, принцессой в подлинном смысле слова. Но в то же время все: и ее поведение, и манера держать себя, и отношение к ней окружающих — способствовало тому, чтобы ее признали принцессой в обычном смысле слова. Разве не жила она, как подобает принцессе, во дворце, со своей придворной дамой, настоящей графиней? Разве не выезжала она в роскошном автомобиле или в коляске четверкой, дабы, совсем как августейшая особа, посетить богоугодные заведения — богадельню для слепых, сиротский приют, общину сестер милосердия, столовую для бедных, молочную кухню — и самой приобрести новые знания и своим присутствием оказать на помыслы людей возвышающее действие? Разве не пожертвовала она деньги из «собственной казны», как знаменательно выразился «Курьер», на погорельцев и пострадавших от наводнения, причем ровно столько же, сколько и великий герцог (не больше, что с удовлетворением было отмечено всеми)? Разве не помещали чуть ли не каждый день газеты непосредственно за придворной хроникой отчеты о состоянии здоровья господина Шпельмана — лежит ли он в постели, или колики отпустили его и он возобновил свои утренние посещения курортного парка? Разве не стали для облика столичных улиц столь же характерны, как и коричневые ливреи великогерцогских слуг, белые ливреи шпельмановских лакеев? Разве туристы, руководствуясь путеводителем, не отправлялись, иногда даже не успев посмотреть Старый замок, в Дельфиненорт, дабы насладиться созерцанием шпельмановского владения? Разве не были оба дворца — Старый замок и Дельфиненорт-можно сказать в равной мере высочайшими резиденциями, привлекавшими общее внимание? К какому обществу принадлежало то обособленное и исключительное дитя человеческое, которое волей судеб было дочерью Самуэля Шпельмана? К кому могла она примкнуть, с кем водить знакомство? Самым естественным, самым понятным, самым простым представлялось видеть ее вместе с Клаусом-Генрихом. И даже все те, кому не посчастливилось видеть их собственными глазами, представляли их мысленно и углублялись в созерцание этой воображаемой картины: хорошо знакомая статная, праздничная фигура принца, и рядом с ним дочь и наследница всемогущего чужестранца, больного и раздражительного при всем своем богатстве, чуть не вдвое превышающем общую сумму нашего государственного долга…
И тут как-то так получилось, что всплыло одно воспоминание, один странный рассказ, овладевший мыслями людей… Никто не мог бы сказать, кто первый вспомнил и упомянул о нем. Выяснить это не удалось. Возможно — женщина или ребенок с доверчивым взглядом, которого укачивали под эту сказку, — как знать! Так или иначе в воображении народа ожил призрачный образ старой скрюченной цыганки, седой и косматой, с горящим внутренним огнем взором, которая что-то бормотала, чертя клюкой по песку, и ее несвязные слова были записаны и передавались от поколения к поколению… «Величайшее счастье?» Его принесет стране «однорукий» государь — Он даст своей стране, гласило предсказание, одной рукой больше, чем другие двумя… Одной? Постойте, так ли уж все совершенно, нет ли какого изъяна в статном праздничном облике принца? Ведь если подумать, изъян, физический недостаток в нем есть, только подданные, приветствуя принца, старались не замечать этого недостатка: во-первых, из деликатности, а во-вторых, он сам предупредительно облегчал им эту задачу. Он сидел в коляске, скрестив руки на эфесе сабли и прикрывая правой рукой левую. Он стоял под балдахином на украшенной флагами трибуне в полуоборот к публике, держа левую руку чуть — чуть за спиной. Левая рука у него была короче правой, кисть недоразвита, это было известно, существовали даже различные объяснения, почему она такая, но из почтительного благоговения этого недостатка не замечали, даже не допускали мысли о нем… А вот теперь его вдруг заметили. Навряд ли возможно выяснить, кто первый шепотом напомнил о нем и связал с предсказанием цыганки, — может быть, ребенок, а может быть, служанка или старец, стоящий на пороге вечности. Ясно одно: заговорили об этом в гуще народа. Некоторые думы и чаяния народа, — между прочим, и его представление об Имме Шпельман, — просочились в образованные классы, дошли до самых влиятельных сфер снизу, были внушены им народом, непосредственная, свободная от всех предрассудков вера народа создала широкую и прочную основу для дальнейших событий. «Однорукий?» «Величайшее счастье?» — спрашивал народ. Мысленными очами народ видел Клауса-Генриха, заложившего левую руку за спину, рядом с Иммой Шпельман и, не решаясь додумать до конца то, что думал, трепетал от этой недодуманной мысли..
Все было еще так зыбко, никто ничего не додумывал до конца — даже наиболее заинтересованные действующие лица. Ибо отношения Клауса-Генриха и Иммы Шпельман складывались так необычно, и ее мысли — да и его также — пока еще не могли быть направлены на какую-нибудь осязательную цель. Действительно, после той почти немой сцены, которая разыгралась в день рождения принца (когда фрейлейн Шпельман показывала ему свои книги), в их отношениях мало что изменилось, вернее сказать, ничего не изменилось. Правда, Клаус-Генрих возвратился тогда к себе в Эрмитаж окрыленный, в приподнятом и восторженном настроении, обычном для молодого человека при подобных обстоятельствах: ему даже казалось, что случилось что-то очень важное, но вскоре ему было дано понять, что это еще только начало, что ему еще предстоит добиваться того, что он почитал своим счастьем. Добиваться, но, как уже говорилось, пока еще не думая о реальной цели, ну, скажем, об обычном сватовстве или чем-нибудь в том же роде, — пока это было вне пределов мыслимого, да и могло ли быть иначе при его полной оторванности от реальной жизни. Клаус-Генрих молил теперь взглядами и словами, но не о том, чтобы фрейлейн Шпельман ответила на его чувства, — нет, он молил, чтобы она захотела поверить в реальность и силу его чувства. Потому что она не хотела верить.