Короткие встречи с великими
Шрифт:
На одном из институтских поэтических собраний Наровчатов вместе с другими ифлийскими поэтами, Павлом Коганом и Костей Лагценко, читал свои стихи. Собрание вёл и весьма тонко и умно разбирал каждое прочитанное стихотворение рослый, крупноголовый мужчина – Лев Копелев, в то время аспирант. В стихотворении Наровчатова «В музее новой западной живописи» он придрался к строкам: «И смотрит каждый сыч сазаном на сливы черные Сезанна»: «Соседство сыча и сазана в поэзии недопустимо, – указывал Копелев, – образ не должен наскакивать на образ». Наровчатов спокойно выслушал это справедливое замечание.
Я не был близок к Наровчатову, не вызывал у него никакого интереса, но несколько раз мы встречались вне институтских стен. Однажды летом втроём (третий – Виталий Злыднев) катались на лодке по Чистым прудам; Наровчатов упоённо читал вслух где-то раздобытый им томик полузапрещённого тогда
22
Улица Мархлевского – так с 1927 по 1993 г. именовался современный Милютинский пер.
Ещё в студенческие годы Наровчатов, как истинный поэт, любил выпить. Как-то он, студент Лейтес (впоследствии видный психолог, доктор наук) и я зашли в подвальчик в Театральном проезде, другой раз – в пивной бар на Пушечной. Пили только пиво, но помногу. Наровчатов рассуждал о поэзии и читал свои стихи. Бару на Пушечной посвящено его колоритное стихотворение, хорошо передающее студенческую романтику тех лет и мировосприятие молодого поэта. Приведу его полностью.
В августе 1939 года вместе со своим другом Олегом Юрьевым я совершил пешее путешествие по Крыму – от Феодосии до Симеиза; дальше пограничники почему-то не пустили. Неподалеку от Феодосии мы встретили трёх таких же пеших туристов с рюкзаками – Павла Когана, Сергея Наровчатова и Изю Рабиновича (впоследствии литературоведа И. Крамова). Наровчатов гордо и возбуждённо рассказал нам о вчерашнем посещении дома Волошина в Коктебеле, беседах с его вдовой, радушно принявшей никому не ведомых студентов – страстных поклонников поэзии. Кроме того, сильнейшее впечатление на него тогда произвел Байдарский перевал, которому он посвятил стихотворение, на мой взгляд, весьма удачное, если исключить некоторые шероховатости.
Тяжеловесное для стиха слово «опрокидывающееся» Сергей читал медленно, по слогам, и оно действительно опрокидывалось на слушателя постепенно, раскатами, как гром. Это бесспорная находка.
Безразличное отношение Наровчатова к занятиям привело к тому, что весной 1940 года он не сдал ни одного экзамена и был изгнан из института. Наша директриса Анна Самойловна Карпова (родная сестра известной революционерки Землячки), в которой неизменная сладенькая улыбка сочеталась с большой внутренней злобой, обставила исключение громовым позором. Она повелела начертать имена трёх исключаемых (кроме Наровчатова, двух других моих однокашников: Зиновия Сандлера и Льва Когана) крупными буквами на обратной стороне обойного листа – с соответствующей сентенцией – и вывесить плакат на видном месте. Сандлер и Лев Коган вымолили прощение и остались в институте (в войну оба они погибли). Наровчатов же был горд и упрям, как киплинго-гумилёвский герой; он словно был доволен исключением. На наши расспросы, что же он дальше будет делать, Сергей с презрительной ухмылкой отвечал: «Карпова хочет сделать мне сложную биографию – ну что же, я доставлю ей такое удовольствие». Вскоре он перешёл в Литинститут имени Горького.
22 июня 1941 года началась война. В начале августа нас, студентов, окончивших три и четыре курса, призвали в армию. В назначенное утро мы явились на сборный пункт – в клуб имени Русакова на Стромынке. Сюда пришёл прощаться с нами и Сергей – он к тому времени стал бойцом московского истребительного батальона, щеголял в серой гимнастёрке, хромовых сапогах и на фоне пёстрой пиджачно-рюкзачной толпы новобранцев выглядел бывалым бойцом. Он крепко пожал каждому руку и пожелал успешной службы.
О военных годах Наровчатова распространяться не буду: он сам описал их весьма подробно, а на войне я его не встречал. Скажу только, что фортуна и в эту тяжелейшую войну отнеслась к нему благосклонно: хотя он побывал в разных переделках, не раз на передовой, но остался цел и невредим. Вскоре после войны имя его появилось в печати как автора весьма удачного и политически своевременного стихотворения «Костёр». Демобилизовавшись в апреле 1946 года, я шёл с женой по улице Кирова [23] ; меня окликнул молодой красивый офицер с погонами капитана – Наровчатов. Военная форма очень шла к нему. Мы обменялась информацией друг о друге и расстались.
23
Улица Кирова – существовавшее с 1935 по 1990 г. название современной Мясницкой улицы.
Наровчатов меж тем вошёл в плеяду поэтов молодого, фронтового, поколения, много стал печататься, был принят в Союз писателей – словом, долгожданная слава пришла к нему, как я и предвидел и чему не удивился: иначе и быть не могло. Правда, не всё шло гладко: ходили слухи, что он стал крепко попивать. Я убедился в этом, оказавшись с гостевым билетом на одном из заседаний 2-го съезда советских писателей в декабре 1954 года. Около буфета Колонного зала я столкнулся с былым своим однокашником; с преувеличенной радостью он бросился ко мне и громко изрёк: «Откуда ты, прекрасное дитя?» (опять цитата!). Сергей был пьян, говорил громко и возбуждённо, так что на нас оглядывались, повлёк меня в буфет, желая со мною выпить. На счастье, раздался звонок, оповещавший о начале заседания, я выскользнул из объятий Наровчатова и ушёл в зал, стараясь больше на глаза ему не попадаться.
Потом дважды – в 1962 и 1963 годах – Наровчатов появлялся на вечерах нашей ифлийской группы, но пил и говорил мало и раньше других покидал компанию. Красота его исчезла; голова вросла в плечи, облысела, весь он неприятно обрюзг и потяжелел. Говорили, будто бы врачи предупредили его: дальнейшее увлечение алкоголем грозит ему скорой смертью. Человек с сильной волей, Сергей «завязал» твёрдо и бесповоротно, больше пьяным его никто уже видел. Тут он пошёл в гору: сделался главой московской писательской организации, потом главным редактором «Нового мира», издал ряд книг – не только поэтических, но и прозаических, документальных. Его книга «Необычное литературоведение» свидетельствует о незаурядной эрудиции и острой самостоятельной мысли. Любопытно, например, смелое признание, что, живи он в средние века, непременно сделался бы монахом ради возможности полностью отдаться словесности.