Корпус
Шрифт:
Вскоре он понял, что здесь мороз точно как на Северном полюсе. Холод лился отовсюду, со всех сторон – острый, пронизывающий, впивался в кожу тысячами ледяных иголок. Пошарив вокруг себя руками, Костя наткнулся на гладкую металлическую стенку. Вроде бы никаких щелей в ней не было, и воздух стоял тут тяжелый, спертый, но все же холод откуда-то брался. И никуда от него не спрятаться.
Костя вновь ощупал руками стены и поразился, до чего же крошечная камера ему досталась. Куда ни протянешь руку – всюду наткнешься на стену. Здесь даже нельзя было лечь на пол. Либо стой, либо садись, подтянув колени к подбородку. Костя сел – так все же удобнее.
Но страшнее холода, страшнее тесноты были мысли. Все они насквозь пропитались серой тоской. Их было вроде бы и немного, мыслей,
Больше никогда ему не быть Помощником. Значит, и о Стажерстве речи нет. С этими мечтами можно распрощаться навсегда. А ведь еще бы немного… Эх, если бы не идиотская затея с куревом! Ну чего ему стоило не пойти на тренировку? Лучше бы Рыжова лишний раз погонял, как советовал Серпет. А ведь, наверное, Серпет советовал не просто так. Он ведь что-то знал. Или догадывался.
Но кто же все-таки настучал? Хотя какая теперь разница? Тем более, что ребят он больше не увидит. Какое бы ни избрали им наказание – все равно разошлют по разным местам.
А ведь, наверное, все они сейчас сидят в таких вот ледяных мышеловках и с тоской ждут утра. А утром… Об этом не стоило думать, но сколько Костя ни отгонял мысли, они все равно вползали непрошенные, едким дымом заволакивали сознание, и картины сменялись одна другой – и ничего с ними не поделать.
Он знал, как это бывает. После завтрака всю Группу торжественно выведут в зал. Стулья заранее сдвинут к стене, чтобы не мешались. Ребят выстроят в шеренгу у другой стены. Они встанут по стойке смирно, не шевелясь, неподвижностью скрывая страх и распаленное любопытство. Все – и Рыжов, и Царьков, и Галкин, и конечно, Серега Ломакин. Завтра он, наконец, дождется своего – на рукаве его куртки появится нашивка Временного Помощника. Именно его и выдвинут, больше некого. Не случайно он все время чего-то ждал, таился. Может, он и будет завтра строить Группу – потный, суетливый от радости, гордый оказанным доверием, ошалевший от открывшихся перспектив.
А на середину зала поставят ту самую узкую черную скамейку, принесут цинковое ведро с длинными тонкими прутьями. Серпет, а может, тот самый начальничек в белом халате, зачтет приказ. Потом Наблюдательницы приведут его, Костю. Прозвучит команда – резкая, четкая, отданная тем самым железным голосом. И ничего не поделаешь – не драться же с ними со всеми. Придется, стянув трусы до колен, лечь животом на холодную скользкую скамейку. И каждым нервом чувствовать, каждой клеточкой кожи ждать, как в замершем воздухе просвистят розги, жадно врежутся в тело. Боль – ладно, шут с ней, ее, наверное, можно вытерпеть, но позор… После такого позора нельзя жить. А ведь еще придется сползать со скамьи, натягивать трусы на горящее тело. Кстати, все это может случиться и не раз. Он ведь слышал рассказ об одном мальчишке, который что-то такое натворил по-крупному, и его целый месяц водили по всем Группам, и в каждой пороли. Публично. В назидание остальным. Сейчас Костя уже не помнил, кто и когда все это рассказывал, но сама история впечаталась ему в голову крепко.
А потом – Первый Этаж, или, в крайнем случае, Дисциплинарная Группа. И лучше об этом не думать – слишком страшно. И полный неизвестных, загадочных ужасов Первый Этаж, где, между прочим, мучается сейчас Васенкин. Неужели придется увидеть его, встретиться с ним глазами?
Или Дисциплинарная Группа, о которой было известно чуть больше – кое-какие истории рассказывались свистящим шепотом после отбоя. По сравнению с Дисциплинарной Группой завтрашняя порка – детское развлечение, цветочки.
Но Костя знал, что не вынесет ее. И не вынесет всего остального. Не вынесет и этого холода, одиночества и свинцовой безнадежности. Все, что бы ни случилось с ним завтра – все к худшему. Надежды больше нет. Жизнь отступилась от него, а пустота, подобно хищному зверю, разинула жадную пасть – и готова прыгнуть.
И ничего не изменить. Бесполезно каяться, просить, плакать. Костя совершенно точно знал, что никакие мольбы ему не помогут. Единственный человек, на которого в первые минуты вспыхнула у него надежда – это Серпет. Но поразмыслив, Костя понял, что все теперь изменилось.
А холод с каждой минутой усиливался, драл спину ледяными когтями, сжимал ребра. Постепенно ослабли даже мысли о завтрашнем кошмаре – уже не до того стало. Он понимал, что вполне может и не дотянуть до утра. А что – запросто. Утром откроют Наблюдательницы дверь – и на них упадет смерзшийся труп.
Да, такое было бы наилучшим исходом. Ни к чему теперь жить. Что ждет его, кроме ржавой цепи ужасов? У него не осталось никакой надежды – даже самой крохотной ее частички. Не такой он дурак, чтобы обманывать себя. Впереди – безнадега. Так что замерзнуть, уснуть и не проснуться – об этом можно было бы только мечтать.
Вот именно что мечтать. Ничего такого не случится. Помереть ему не дадут. У них ведь, наверное, все рассчитано. Холод – это чтобы помучить, а не убить. Иначе сорвется "показательное мероприятие". Так что не стоит убаюкивать себя несбыточными надеждами – все будет. И черная скамья, и ухмыляющийся Ломакин, и мутная, тяжелая неизвестность. Вот что заполнит оставшуюся жизнь.
Но если разобраться – что было раньше? Тоже ведь неизвестность! Костя вздрогнул от этой мысли, на мгновение даже забыв про холод. Ну почему так всегда? Стоит лишь разрешить себе думать и вспоминать – и сразу выползают жуткие вопросы. Кто он вообще такой? Откуда взялся? Да и все они, остальные, из Корпуса – откуда они и куда плывут? Что он вообще помнит о себе? Какое у него самое первое воспоминание? Как четыре года назад оказался новичком в Группе? Как был он самым маленьким, самым хилым, как гонял его тогдашний Помощник Андрюха Кошельков?
Заставлял до блеска мыть унитаз зубной щеткой, а потом ею же чистить зубы, и когда это случилось впервые, его вырвало, и Кошельков, усмехаясь, велел снять ему майку и майкой вытирать блевотину.
А ночью, в тускло-оловянном лунном свете палата казалась ненастоящей, приснившейся, но он знал, что все вокруг – не сон, а самая настоящая правда. И беззвучно плакал в подушку, чтобы не услыхал страшный Кошельков.
И еще вспомнилось, как не мог он в первые дни избавиться от странного ощущения. Будто рядом затаился кто-то – невидимый и неосязаемый. И этот кто-то (а может быть, эти, если их много) наблюдает за ним и подстраивает одну пакость за другой… То Кошельков придерется к чему-нибудь, к складкам покрывала на постели хотя бы, велит снять штаны и всласть начнет лупить "морковкой". То Сашка Иванов сам намусорит в тумбочке, а Наблюдательнице свалит на Костю. И Группу за это на неделю лишат прогулок, и Кошельков, услышав о такой подначке, скверно улыбаясь, скаля свои гнилые зубы, скажет: "Ну что, допрыгался, Глиста. Придется заняться твоим воспитанием всерьез…" И займется. А Невидимые то затаятся на пару дней, то опять придумают какую-нибудь штуку.
Потом, конечно, ощущать Невидимых он перестал. Жизнь понемногу наладилась. Да только не навсегда.
Впрочем, дело в другом. Самое страшное – он не знает, что с ним было раньше, до мрачных дней Начала. А ведь тогда ему было уже одиннадцать лет. Что же, все прошлые годы стерлись? Или в голове у него какую-то стенку поставили, и стенка эта как резиновая – ударишь по ней, а она мягко отбросит назад.
Но ведь что-то есть там, за стенкой! Что же было до того? Всегда ли он был тут, с самого рождения? Что-то тут с ним происходило, а он ничего не помнит – пустота в голове.