Коржик, или Интимная жизнь без начальства
Шрифт:
Начало такой практике было положено еще в царствование Романовых. Только помимо лиц, задержанных полицией по неимению узаконеннаго вида, из столиц тогда высылали еще отставленных за развратное поведение чиновников и попов-расстриг. А когда появились социал-демократы, то и социал-демократов, признанных вредными для государственнаго и общественнаго спокойствия. Запретный для этой компании рубеж пролегал по границам Московской губернии, тоже недалеко от стоверстной отметки.
Словом, шпана там жила потомственная, и свежие подкрепления из столицы не давали ей позабыть заветы дедов и отцов.
Если
Перед нами был край загаженных перронов и зачатых спьяну мутноглазых детей. Дети мечтали пойти в школу, чтобы отобрать у одноклассника двадцать копеек и на означенную сумму купить свой первый ножик, а со временем, конечно, собрать средства на стопорную “лисичку”, которой уже можно кого-нибудь зарезать. Их матери гуляли. Их отцы – а может быть, не их – мечтали о карьере грузчика винного отдела, однако не дерзали на попытку. По всеобщему мнению, администрация гастронома выдвигала для претендентов невыполнимые требования: иметь документы и в момент приема на работу быть трезвым.
Отсюда ясно, что роль нашего полка следует расценивать с точки зрения не только военной, но и социально-демографической. В окрестностях ежемесячно вызревали тысячи яйцеклеток, и если бы их орошало только гнилое семя алкашей, население сто первого километра давно бы выродилось.
Позади нас была Москва, которая мало кого интересовала, поскольку всего в часе пешего хода имелась более привлекательная культурная точка – санаторий текстильщиков.
На девяносто девять процентов текстильщики были текстильщицами. Они с боем расхватывали путевки в этот санаторий, считавшийся у нас как бы полковым, тогда как у них полк считался как бы санаторным. Триста пятьдесят один день в году текстильщицы проживали в женских общежитиях и трудились в сплошь женских коллективах. Их любимыми телепередачами были военные парады, потому что там столько мужиков, что при справедливом дележе хватило бы на всех. Четырнадцать дней отпуска они напропалую отдавались военнослужащим, пытаясь, как бродяга в чужом погребе, насытиться впрок.
От наших ворот со звездой к их воротам – почему-то с лирой – вела широкая грунтовка, проторенная сапогами и всяческими машинами, не исключая бронетехники.
Там, где этот стихийный путь армии к народу пролегал по полям, трактористы не пахали, зная по многолетнему крестьянскому опыту, что ни озимых, ни яровых все равно не дождешься – вытопчут, а за испорченную дорогу еще и надают по шее.
Пропуском в рай служили солдатские погоны и мимоходом брошенное: “У нас в Якутске…” Те, кто могли бы сказать “У нас в Москве”, все равно придумывали себе родину за Уралом. Ехать за Урал текстильщицам не хотелось, и щекотливых разговоров о женитьбе не возникало.
Другое дело офицеры. Даже самые отчаянные из нас не отваживались приближаться к санаторию иначе как с патрулем, когда возникала служебная необходимость ловить убежавших в самоволку солдат. При колоссальном численном превосходстве и коварстве текстильщиц офицер был не охотником, а редкостной боровой дичью. В санатории бытовала Легенда о Соблазненной крутильщице-мотальщице, Легкомысленном офицере и Храбром портняжке-замполите в роли посаженного отца. Добровольной свадьбы, без вмешательства
Воинская жизнь так регламентирована, что даже нарушения распорядка подчиняются распорядку. Чтобы удрать к текстильщицам, солдаты дожидались отбоя и, оставив за себя под одеялом свернутую шинель, сначала шли к деревенским спекулянтам разжиться портвейном. В рощу около санатория они прибывали с точностью электричек. Текстильщицы березками светились в темноте. На шепотки, хихоньки и совместное распитие отводилось минут сорок, после чего текстильщицы шли в санаторий через ворота, а солдаты через забор.
Вот в эти сорок минут их по-браконьерски, на подходах к нерестилищу, ловили патрули. Хватали наугад, сколько могли. Однажды зацепили нашего же дембеля, которого уже месяц дожидались папа с мамой в родном Коврове. Текстильщицы его передавали из палаты в палату, скрывая от санаторного персонала, как подпольный радиопередатчик. Выгуливали по ночам. Когда патруль сцапал его в роще, он голоса не подал, а то бы отпустили, и молчком пошел со всеми в полк. Там его узнали при свете. Он лез целоваться и упрашивал кого-нибудь сходить в санаторий за его чемоданом, потому что боялся вернуться туда и сгинуть.
На рассвете, когда истомленные самовольщики волоклись в казарму, их ничего не стоило собирать пучками, как морковку. Однако шнырять за ними по кустам уже не имело смысла; офицер просто садился к дневальному на тумбочку и поджидал возвращавшихся.
Благонравова мы ловили под утро, перемалывая обычную тему: зря мы это, сам придет, ему деваться некуда. Хотя знали, что да, деваться некуда, но сам он в часть не вернется. Потому что маршальский экс-племянник украл из медпункта коробку промедола. Наказал меня.
Майской ночью тысяча девятьсот восьмидесятого года патруль в составе трех человек выдвинулся в район Пробковой рощи на ближайших подступах к санаторию.
Старшим я назначил себя, а еще в патруль входили пьющий прапорщик Нилин, который объявил Благонравову газават за свой обиженный “Запорожец”, и Аскеров, удивительный во многих отношениях рядовой. Аскеров страдал ночным недержанием и служить по-настоящему не служил, а лечился и проходил комиссии. Солдаты уважали его как сачка редкой стойкости, ибо вдохновленные аскеровским примером симулянты ломались уже на первом, неофициальном этапе лечения: после земляных работ или ста кругов бегом по плацу все спали как убитые, один Аскеров педантично мочился в постель.
Был тот серый час, когда ночь готовится родить солнце и, уложив спать безалаберных соловьев, омывает росами каждую былинку. Пробовали голоса птицы не установленных систем. Из-под ног кузнечиками стреляли пробки, главным образом от портвейна. Пустых бутылок практически не попадалось – за ними устраивали тихую охоту алкаши. Одного удивительный рядовой сумел выследить по сбитой с кустов росе, шуганул, и красноносый умчался, дребезжа своей подскакивающей на корнях тележкой.
– Ты как моя младшая, – заметил Нилин. – Ни одной кошки не пропустит, чтоб за хвост не дернуть.