Космос, нервная система и шмат сала
Шрифт:
Все, кто был на почте, с удивлением смотрели на Князева. А Сергей Николаич вышел из-за перегородки и приближался к Князеву. Вид у Сергея Николаича — впору вязать кого-нибудь.
— В чем дело?
— В шляпе, — Князев хотел собрать свои тетради, но Сергей Николаич крепко положил на них ладонь.
— Прочь! — крикнул Князев. И хотел отбросить наглую руку. Но не смог отбросить. — Прр-очь! — закричал тогда Князев громче прежнего и толкнул Сергея Николаича в грудь. — Прр-очь, хамло!..
Сергей Николаич сгреб его спереди за руки и сильно сдавил.
— Ну-ка, кто-нибудь помогите! — позвал он. — Он же пьян!
Охотники тут же нашлись. Подбежали, завели Князеву руки за спину и держали. И странно, в этом именно положении Князев заговорил более осмысленно, более подробно.
— Ура!.. — воскликнул он. — Наша взяла! Ну, вяжите. Вяжите… Эх, лягушатинка!
— Поговори, поговори, — спокойно молвил Сергей Николаич, связывая ремнем руки Князева. — Покричи. Вконец свихнулся?
— Кретины, — говорил Князев. — Полудурки. И ведь нравится — вот ситуация-то — нравится быть полудурками! — Хоть ты лоб тут разбей — нравится им быть полудурками, и все.
Князева подтолкнули вперед… Вывели на улицу и пошли с ним в отделение милиции. Сзади несли его тетради. Прохожие останавливались и глазели. А Князев… Князев вышагнул из круга — орал громко и вольно. И испытывал некое сладостное чувство, что кричит людям всю горькую правду про них. Редкое чувство, сладкое чувство, дорогое чувство.
— Пугачева ведут! — кричал он. — Не видели Пугачева? Вот он — в шляпе, в галстуке!.. — Князев смеялся. — А сзади несут чявой-то про государство. Удивительно, да? Вот же еще: мы всю жизнь лаптем шти хлебаем, а он там чявой-то про государство! Какой еще! Ишь чяво захотел!.. Мы-то не пишем же! Да?! Мы те попишем! Мы те подумаем!.. Да здравствуют полудурки!
Хорошо еще, что отделение милиции было рядом, а то бы Князев накричал много всякого.
В отделении он как-то стих, устал, что ли, на вопросы отвечал односложно, нисколько не пугался, а только морщился и хотел скорей уйти домой.
— Ну, шумел, шумел… Я же не пьяный. Я непьющий. Оскорбил я кого-нибудь?
Когда ему стали перечислять, как он оскорбил всех, он опять сморщился и сказал тихо:
— У меня голова болит. Ну, отвезите в больницу, отвезите. Что полудурками-то назвал? А кто же они?
С Князевым не знали, что делать. Посадили пока в камеру и вызвали из больницы врача.
Врач пришел, побыл с Князевым минут десять, вышел и сказал:
— Совершенно нормальный человек. А что?
— Да кинулся оскорблять всех, — стали объяснять врачу. — Всех подряд обзывать начал…
— Ну, это уж… что-то другое. Он в здравом уме, вполне нормальный.
Начальник лично знал Князева. Вызвал его опять в кабинет, закрыл дверь.
— Что случилось-то, Князев?
— Да ну их к черту! — устало сказал Князев. — Взорвался просто… Глупость человеческую не мог больше вынести. Я ей одно, она мне: «Давайте пока не посылать — давайте подумаем». Она подумает!.. Курица.
— Ну, а оскорблять-то зачем было?
— Да она меня хуже оскорбила! Она же меня за идиота считает! Ведь она же ни строчки тут не прочитала, — тетради лежали у начальника на столе, — а судит! И я знаю, откуда: жена ей наговорила… Она к жене моей ходит, та ей и… охарактеризовала всю работу — что глупость, мол, бред, пустая трата… и прочее.
— А что тут вообще-то?
— Мысли о государстве. Семь лет писал.
Начальник поглядел на стопку тетрадей… Потом на Князева. И опять это проклятое удивление, изумление…
Князев поморщился.
— Только ничего не надо сейчас… Не надо.
— Оставь мне, я посмотрю.
— Посмотрите, — Князев встал. — Можно идти, что ли?
— Можно-то можно… Надо потом извиниться перед почтовскими. Надо, Князев, — начальник строго глядел на Князева. — Надо, как думаешь?
— Ладно, — сказал Князев. — Извинюсь. — Ему очень хотелось домой. Пустота была в голове оглушительная. Пусто и плохо было. Хотелось покоя. — Я извинюсь.
— Хорошо. Иди. Это я потом отдам, — начальник положил руку на тетради.
Князев пошел к двери, но на пороге остановился, оглянулся и сказал:
— Там — восемь тетрадей.
Начальник пробежал глазами стопку.
— Так… И что?
— Чтобы не случилось чего. Там восемь?
— Восемь.
— Чтобы не затерялись где-нибудь.
— Все будут в сохранности.
— Ведь тут… — Князев отшагнул от двери и показал пальцем на стопку тетрадей, — тут, может быть… — Но опять сморщился в каком-то бессильном отчаянии, махнул рукой и ушел.
Начальник взял одну тетрадь, раскрыл…
Раскрыл как раз первую тетрадь. Она
Дальше было вступление, которое имело заглавие:
И следовала краткая «Опись жизни» Н.Н. Князева, сделанная им самим.
«Я родился в бедной крестьянской семье девятым по счету. Само собой, ни о каком образовании не могло быть речи. Воспитания тоже никакого. Нас воспитывал труд, а также улица и природа. И если я все-таки пробил эти пласты жизни над моей головой, то я это сделал сам. Проблески философского сознания наблюдались у меня с самого детства. Бывало, если бригадир наорет на меня, то я, спустя некоторое время, вдруг задумаюсь: «А почему он на меня орет?» Мой разум еще не смог ответить на подобные вопросы, но он упорно толкался в закрытые двери. Когда я научился читать, я много читал, хотя наживал через это массу неприятностей себе. Отец, не одобряя мою страсть, заставлял больше работать. Но я все же урывал время и читал. Я читал все подряд, и чем больше читал, тем больше открывались двери, сильнее меня охватывало беспокойство. Я оглядывался вокруг себя и думал: «Сколько всего наворочено! А порядка нет». Так постепенно я весь проникся мыслями о государстве. Я с грустью и удивлением стал понимать, что мы живем каждый всяк по себе — никому нет дела до интересов государства, а если кто кричит об интересах, тот притворяется. Все равно ему свое дороже, но он хочет выглядеть передовым и, тем самым, побольше урвать. Я видел, как разбазаривают государство: каждый старается на своем месте. «И тем не менее, — думал я, — государство еще все же живет. Чем же оно живет? — продолжал я размышлять. И пришел к такому выводу: — Структурой». Структура государства такова, что даже при нашем минимуме, который мы ему отдаем, оно еще в состоянии всячески себя укреплять. А что было бы, если бы мы, как муравьи, несли максимум государству! Вы только вдумайтесь: никто не ворует, не пьет, не лодырничает — каждый на своем месте кладет свой кирпичик в это грандиозное здание… Когда я вдумался во все это, окинул мысленно наши просторы, у меня захватило дух. «Боже мой, — подумал я, — что же мы делаем! Ведь мы могли бы, например, асфальтировать весь земной шар! Прорыть метро до Владивостока! Построить лестницу до луны!» Я здесь утрирую, но я это делаю нарочно, чтобы подчеркнуть масштабность своей мысли. Я понял, что одна глобальная мысль о государстве должна подчинять себе все конкретные мысли, касающиеся нашего быта и поведения. И я, разумеется, стал писать. Я не могу иначе. Иначе у меня лопнет голова от напряжения, если я не дам выход мыслям».
Начальник прочитал вступление и задумался. Потом отложил все тетради в сторону — решил взять их домой и почитать.
Сны матери
Вот материны сны, несколько. Почему-то они мне запомнились, не знаю. Может, потому, что рассказывала она их не один раз; она сама помнит их всю жизнь.
— Я была ишо маленькая, годов семь так, восемь было. Может, маленько больше. Вижу сон. Вышла я вроде из дома — в тятином дому-то, — а в ограде у нас на ослике сидит святой с бородкой. Маленький такой старичок, весь белый: бородка белая, волосы белые. «Поводи, говорит, меня, девочка, по оградке-то, поводи». Я — вроде так и надо — начала его водить. Взяла ослика-то за уздечку да вожу. Осликов-то сроду не видела, а вот приснилось же. Вожу, а сама возьми да подумай: «Дай-ка я у него спрошу што мне на тем свете будет?» Да взяла да спросила. Старичок засмеялся, достал откуда-то из-под полы бумажку и подает мне. «Вот, говорит, чего тебе будет». Я взяла бумажку-то, смотрю: она вся-вся исписана. А читать-то я уж умела. Вижу, буковки все наши, а разобрать сразу как-то не могу. Ладно, думаю, я его ишо маленько покатаю, а потом пойду в избу да прочитаю ладом. А сердце так вот волнуется!.. Шибко уж я рада, што узнаю про себя. Вожу вроде ослика-то, а сама — нет-нет да загляну в бумажку. Не читаю, а так. Радуюсь. Даже и про старичка забыла. Радовалась я, радовалась — и проснулась. Так обидно, так обидно было, даже заплакала. Маме утром рассказываю, она мне говорит: «Глупенькая ты, глупенькая, кто же тебе здесь скажет, чо на том свете будет? Никто не скажет». А я вот все думаю: не проснись я раньше времени, можеть, и успела бы прочитать хоть словечка два. Главно, ведь торопилась же я в избу-то!.. И вот — на тебе! — проснулась. Видно, и правда: не дано нам здесь знать про это, не дано.