Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
В том разговоре был намек — сын не диссидент, просто дурень. Так и надо трактовать случившееся. И муж не спорил, что неприятно резануло меня.
Но что мог сказать Арбатову (кандидату в члены ЦК) Д.Е.? Сказать: «Я счастлив. Лучше не видеть сына всю жизнь, нежели знать, что он влачит свои дни при советском строе: пишет картины, как ему велит начальство, живет двойной жизнью, сочиняет “в стол”». Но «в стол» (так это и говорилось: «Я пишу “в стол”») могли писать только писатели; художники должны были прятать крамольные картины не «в стол», а уж не знаю куда: в чулан, что ли, или на антресоли, благо они во всех коммуналках были…
Однако, как показал мой опыт, вытащенные через много лет из письменного «стола» рукописи и потом изданные звучали не совсем так, как их задумали авторы. В «столах» происходила какая-то загадочная химически-дьявольская реакция: романы и повести выветривались, скукоживались и преждевременно старели. Аналогичная судьба ждала и художников, писавших «на антресоли». Честное слово. Я тому свидетель.
Книги нуждаются в читателях. Картины — в зрителях.
Прочла талантливый, хоть и чуть-чуть кокетливый роман Виктора Ерофеева «Хороший Сталин». Несколько раз автор повторяет: «Я убил своего отца», хотя тут же говорит, что отец жив и даже играет в теннис. Тем не менее, кажется, только в одном месте В. Ерофеев пишет: «Я политически убил отца». И еще: «Я совершил не физическое, а политическое убийство — по законам моей страны это была настоящая смерть».
Итак, В. Ерофеев убил отца, став одним из авторов альманаха «Метрополь» и не пожелав отречься от своего авторства.
Мой сын дважды политически убил отца, а заодно и меня. Дважды — сперва своим творчеством, приравненным к диссидентству, а во второй раз — своим отъездом в Америку.
Конечно, Ерофееву-отцу, крупному советскому чиновнику, мидовскому генералу, в свое время вхожему к самому Сталину, и отцу Алика Меламида судьба определила падать с разной высоты. Д.Е. Меламид, заведующий сектором в ИМЭМО (Институт мировой экономики и международных отношений), «упал» до профессора-консультанта (да и то лишь спустя несколько лет). А Ерофеев-рёге в самый разгар своей карьеры в ожидании нового назначения, заместителем министра иностранных дел, с большим скандалом лишился поста посла-представителя СССР при международных организациях в Вене.
Тем не менее мужу, на мой взгляд, после отъезда Алика было тяжелее, чем баловню судьбы Ерофееву-старшему.
Ничто так не изнуряет, не изничтожает, не ранит, не пригибает к земле, как чувство «изгойства». А мой муж переживал это чувство уже во второй раз. В годы борьбы с космополитизмом он вот-вот должен был потерять работу как еврей. И знал: его не спасут ни ум, ни безупречное чутье политолога, ни даже двуязычие (в СССР очень ценили, как теперь говорят, «носителей языка», а муж до 15 лет прожил в Германии с родителями и говорил одинаково хорошо и по-русски, и по-немецки).
Только после смерти Сталина он немного пришел в себя… И вот снова политическое изгойство. Муж был германистом, занимался Западной Германией. Там его знали, ценили. Став заложником сына-эмигранта, он автоматически превратился в «невыездного». Фактически это был «запрет на профессию», закон, принятый на территории послевоенной Западной Германии в отношении нацистов. Закон, который так клеймили и осуждали у нас в СССР.
Правда, Ерофеев-отец, как видно из книги Ерофеева-сына, лишился друзей, таких же представителей советской элиты, как он сам, друзей, с которыми играл в теннис на кортах в «Соснах» (в кремлевском санатории),
Мы друзей не потеряли. Если быть точной, почти не потеряли.
Из книги В. Ерофеева было приятно узнать, что и среди крупных чиновников в брежневские времена были люди порядочные, выдержавшие все удары «инстанций». Мне кажется, что для человека его ранга Ерофеев-отец вел себя просто геройски. И книга «Хороший Сталин» — своего рода благодарность сына отцу, знак уважения за то, что тот сохранил лицо.
Мы такой благодарности от Алика не дождались. В нескольких интервью, которые до нас дошли, он говорил, что «родителей мой отъезд не затронул». Примерно так.
На самом деле только чудо и порядочность Н.Н. Иноземцева — директора института, где работал муж, — спасли нас от большой беды. Если бы мужа отправили на пенсию, мне работу никто не стал бы давать.
Формулировка «недавания» у меня звучит в ушах: «Людмила Борисовна, вы уже так много перевели. Зачем вам этот роман? Кстати, не такой уж он значительный (скоро роман выйдет в другом переводе). Вам надо передохнуть. И потом, вы должны дать дорогу молодым». Это я уже слышала в 1949 году, когда меня увольняли из Радиокомитета, только в несколько иной форме: говорили не «вы так много перевели», а «вы так много написали». Самое смешное, что слова «вы должны дать дорогу молодым» уже фигурировали, хотя мне исполнилось тогда всего 32 года. Кстати, столько же, сколько сыну в год эмиграции.
Да, мужа из ИМЭМО не уволили, а меня не лишили переводов. Но спустя всего два года Д.Е. заболел и болел до самой своей кончины в 1993 году. Не решаюсь сказать прямо, что первый инсульт был следствием разлуки с сыном и страха за свое будущее. Но как иначе объяснить, что Д.Е. так сразу рухнул?..
Хватит писать о разлуках, потерях, расставаниях. Ведь этот эпизод моей жизни я озаглавила «Первое свидание». Стало быть, о свидании и надо писать.
Опускаю на время всю авантюрно-криминальную сторону встречи с сыном, без которой она была бы немыслимой. Сразу беру быка за рога.
Итак, ГДР. 1987 год. Восточный Берлин. Я получила командировку в соцстрану. Я — гость Союза писателей ГДР. Мои «апартаменты» в доме гостиничного типа. Комната, туалет, кухонька. Завтрак положено готовить самой. Сижу на диване, поминутно глядя на часы. Потом хожу, опять же глядя на часы. Нервничаю. И вдруг слышу голоса. Дверь распахивается — сын входит в комнату. За ним на пороге маячит приятель, немец из Западного Берлина Бенгт, это он устроил нашу встречу. Сын с сильной проседью. Я всплакнула, говорю с упреком сквозь слезы: «Но ты же совсем седой». Сын смеется, целует меня.
— Мама, почему ты плачешь? Мы увиделись. А насчет седины — извини. 11е виноват. Ты сама говорила, что поседела рано… Вот и я…
Друг-немец, увидев мои слезы, исчез. Мавр сделал свое дело, мавр может уйти.
Перестала плакать. Секунда молчания. Потом сын заговорил.
— А знаешь, мама, я несколько дней назад прочел у нас (в США. — Л.Ч.) в газете, что найдены первые наброски набоковской «Лолиты». И, представляешь, гам фигурирует не девочка-нимфетка, а мальчик. А ведь дядя Набокова, брат матери, миллионер Рукавишников, был геем. Родителям Набокова, кажется, не очень нравилось, когда дядя сажал на колени их мальчика. Правда, интересно? Мама, почему ты хохочешь?..