Костер в белой ночи
Шрифт:
Тропа предков была знакома до каждого кустика, до каждой былинки. По ней прошла она впервые за своей матерью, точно так же сторонившейся голоса ее отца. Она шла и слышала запахи своей матери, братьев, запахи сестер и всех тех из большого их рода, что коснулась этой тропы. На миг ей показалось, что она услышала на тропе враждебный, чужой запах. Замерла, и спешивший позади ребенок наткнулся на нее и тоже замер, стараясь во всем подражать матери. Она глубоко втянула в себя воздух, стараясь выловить в нем то, что насторожило и обеспокоило. Раз, другой — нет, все спокойно, все так, как и должно быть… И все-таки что-то продолжало беспокоить и настораживать медведицу. Едва-едва уловимый чужой запах,
Низко пригнувшись под густым кустом кедрача, она была уже готова вымахнуть на широкую, залитую солнцем елань, когда что-то захлестнуло шею, левую лапу и скользнуло по груди. Медведица только на один миг застыла на тропе и по вечному закону их рода резко рванулась вперед. Этот рывок решил ее участь.
Стальная петля, искусно спрятанная в ветвях кедрача, затянулась напрочно, срывая клочья шерсти со спины, шеи, груди, раня набухшие сосцы. Чем сильней рвалась она вперед, тем глубже впивалась петля. И тогда она закричала. Закричала так, что дрогнули и затрепетали, будто под ветром, листья на деревьях. Охнуло и раскололось эхо, пугая птицу и зверя. Ребенок, не признав голоса матери, завизжал и шарахнулся в густую темноту кедрового стланика. Сухой сук рассек ему ухо, и он, впервые почувствовав боль, уже не мог понять, куда и зачем несут его ноги. А мать билась в стальной петле, ломая молодую поросль деревьев, взрывая землю, и все кричала, кричала, дико и жутко, не в силах побороть страх, обуявший ее. Тот, кто повесил петлю, не пришел ни через час, ни через два, ни через день. Она ждала его, смирив страх, затаившись, готовая к последнему прыжку. Не пришел он и на следующий день. Зато из чащи, жалобно поскуливая, вышел ее сын. Он увидел мать, радостно взвизгнул и затрусил к ней. Она грозно зарычала, предупреждая его. Тот мог прийти в любое время и убить ее. Она не хотела, чтобы он убил и ее сына. Она рычала на своего ребенка так грозно и предостерегающе, что он, глупый, видевший в ней только доброе, остановился и затрясся, охваченный неосознанным страхом перед самым близким, что было у него в мире. Он не понимал ее. Не понимал, что надо уходить, бежать от этого места, оставить мать и больше никогда не приближаться к ней.
— Уйди, — рычала она. — Уйди, или я разорву тебя.
Он не ушел, а лег в траву, положил по-взрослому на лапы свою лохматую с разорванным ухом голову.
Медведица ждала еще день. Тот не приходил. Тогда она стала грызть и царапать когтями дерево, к которому, была прикована петля. Грызла день, другой. Пропитанное смолою, в полной силе своей жизни, дерево не поддавалось зубам. Она грызла и слабела от этой пустой, бесплодной работы. Петля давила горло, в кровь протирая кожу и вгрызаясь в мясо, порвала сосцы, и они сочились кровью вперемешку с молодым молоком.
— Уйди, — рычала она своему ребенку. — Уйди.
Он не уходил. И не приходил, все медлил и медлил тот, кто мог кончить ее страдании. «Почему он не приходит?» — думала медведица.
Нет, она не могла ошибиться в запахах. Запах был едва уловим, такой не должен бы причинить опасности. Что же случились с ней?!
Она не могла знать, что человек, еще с осени поставивший петлю, оставил западню на тропе и уплыл с острова. Это не по Закону, это против Закона Тайги. Он забыл про петлю и не придет за добычей. Он не вскинет ружья, чтобы прекратить страдания зверя, и не воспользуется своей добычей. Ему не нужно ни мяса, ни шкуры медведицы. Зачем же ему ее жизнь?
Медведица умирала медленно. Ее родичи, спешившие на великий праздник любви, далеко обходили это место, улавливая
Последний раз силы вернулись к ней, когда он слишком близко подошел к роковому месту. Она зарычала, взмахнула лапой и начала грызть стальной поводок петли, в кровь разрывая пасть и ломая острые молодые зубы. Шерсть на ее исхудавшем теле висела клочьями, и живот ее больше не пахнул молоком.
До самого последнего толчка сердца в большой груди она не переставала рычать одно и то же, одно и то же:
— Уй-ди-и-и!.. Уй-ди-и-и-и…
Когда она умерла и Рваное Ухо ушел от нее, холодной и незнакомой, на тропу слетелось воронье и долго, долго кричало вслед медвежонку.
У ручья, километрах в трех от погибшей матери, он набрел на стоянку человека. Едва уловимый, вымытый дождями, выдутый зимними вьюгами запах был запахом петли. Этот запах возненавидел Рваное Ухо на всю жизнь.
Кеша приплыл на Птичий. Был остров лесист, крутоскален. Еще дрейфуя в зверобойном баркасе, с интересом рассматривал его Кеша. Но побывать тогда на Птичьем так и не удалось. Знал он — была здесь фактория американской концессии. Предприимчивые промышленники держали тут крупную звероферму, отстреливали соболя, в жирогонках топили нерпий жир и дубили шкуры.
Наведывались на Птичий японцы. Ловили рыбу, постреливали оленей, а кое-кто копался в земле. Был слух, что японцы нашли и ворошат по ручьям золотишко.
Первые погранотряды на хлипких малосильных катерах выперли с острова пришельцев, организовали в фактории заставу. Но прожили тут немного. Хотя и край страны Птичий, но не самый отдаленный. Да к тому же бухты неглубоки, от шторма порядочной посудине укрыться негде. А штормы, в Шатарском море необузданные, злые. С тех пор люди на Птичий попадали редко, да и бродили больше все по прибрежной тайге, не забираясь в глубь острова. На всех Шатарских островах в начале тридцатых работали топографы и геологи-съемщики. С тех пор у страны так и не дошли до островов руки. Так что Кеша был первым полпредом власти в далеком и забытом людьми крае.
Чуганский промхоз с любой оказией присылал ему инструкции и включил острова в освоенные охотничьи угодья.
Прибыл Кеша на Птичий, имея на борту лодки муку, сухари, голь, сахар, крупу, табак, охотничий припас и строительный инструмент: пилу, топор, молоток, с десяток гвоздей и двух собак: Бурака и Соболя.
Он намеревался пересечь остров с севера на юг и с запада на восток. Срубить зимовье и остаться на Птичьем на зимовку. Был июль. В устьях рек и в прибрежных долинах поднялась в пояс трава, цвели ирисы и кое-где, высвечивая зелень разнотравья, полыхали сараны. Территория зверофермы густо заросла кустарником, а в бывших вольерах вымахали в рост человека стройные лиственьи. Дом фактории был еще крепок, но в нем свободно гулял ветер и царил дух запустения. Русская печь, сложенная на заграничный манер, осела и дышала могильным холодом. Высокое крыльцо схилилось набок и отчаянно ныло под шагом.
Все тут было чужим, казенным, далеким… Поэтому Кеша твердо решил обосноваться где-нибудь подальше от бывшей фактории.
Место для жительства Кеша выбрал в устье реки Лебяжьей, на невысоком взлобке, прикрытом густым ельником. Здесь в речку Лебяжью впадал быстрый и довольно широкий ручей. Название реки Кеша запомнил еще по лоции, будучи зверобоем, а ручей сам нарек Травяным. К его верховью он думал уйти сразу же, как только справится с постройкой зимовья, лабаза и бани. Париться Кеша любил и никогда не упускал возможности поставить рядом с зимовьем, если позволяло время, баньку.