Костер
Шрифт:
Мавра прислушалась к ее шагам по крыльцу, натуго захлопнула дверь, ударила ладонями по бедрам:
— Силушек моих нету!
Грузно опустилась на лавку.
— Сутки, как она у нас, а словно бы я с ней неделю в темной яме просидела. Не смотрели бы глазыньки! Вчерась день целый охала да врала и нынче с самого утра врет. Вгрызется в чего, и грызет, и грызет. Куды, говорит, ихние железные дорожники чище живут, чем в деревне. И все — одно, у нас в городе, у нас в городе! А сама со Степаном в будке живет, — Илья-то повидал житье ихнее, хуже, говорит, конуры, будка-то. Тоньку-то, пигалицу свою, держат у сродственников, в Черни. Из будки, вишь,
— Плюнь ты на нее, маманя, — участливо сказал Матвей.
— Ой, плюнула бы, сыночек, да ведь она, чай, гостьюшка!
— Ну, потерпи. Небось долго не загостится.
— Терплю, милый, через силу терплю, сам видишь. Да хошь бы она зенкам своим покой дала! А то как ты ступил в горницу, так она и на тебя — дёрг!
— Щура! — усмехнулся Матвей.
— Вот уж что правда, то правда! Щура и есть. Все нутро у меня кипит. А как спомнится — Чернавку-то кто пригнал? Тут самый страх и возьмет. Чую, сынок, дойдет с ней до расчету — добром бы кончить…
— Я пойду, маманя, может, чем помочь отцу, — сказал Матвей, снимая пиджак и отыскивая, куда повесить.
— Давай, давай, я за пологом место найду. И кепочку давай, и чемоданчик приберу куда, чтобы ты знал.
Она взяла пиджак, готовая вновь с легкостью приняться за свои хлопоты, но остановилась, и руки накрест опустились у ней сами собою. Матвей, нагнув голову, затягивал поясную пряжку на глубоко подобранном животе и все никак не попадал шпилькой в прокол ремня. Нависшие кудри тряслись над его лбом.
— Лопнешь, смотри, — пошутила Мавра и тут же воскликнула с любованьем: — Эка я пригожего вынянчила мужичугу, право! Но удовольствие не удержалось на ее лице, — озабоченно-быстро она заговорила:
— Дай бог, Антоша пошел бы в тебя. Сколько годов еще прождешь? Покуда с отцом с матерью, все ничего. И корова, не сглазить, опять есть. А то намучились мы без молочного, только и знай — проси да плати. Отца за службу его уважают. Позволенье дадено в стадо гонять корову-то. И с кормами, глядишь, помощь какая будет.
Она неожиданно толкнула Матвея распрямленными пальцами в грудь и, точно увещая не таить правду, тихо и жалобно спросила:
— Плох стал папаня-то, а?
— Ничего. Скрипит да едет, — не посмотрев на Мавру, ответил он.
— Ступай пособи ему. А я обед соберу. Проголодался, чай? В стадо уж не пойду. Пристала больно Чернавка с дороги. В ранишний удой почти что не доилась. Пускай нагуливается…
Матвей не дослушал. Пройдя сенями в клеть, он огляделся. Уже по-летнему постлана была старая железная кровать. Давнишние связки кудели свисали со стен. По темным углам грудились кадки, ведра, корчаги. Из двери тянуло прохладными сладкими токами хлевов. Во дворе слабо визжала пила, и нет-нет мерный ее визг перекрывало залихватское, едва не грозное кукареку.
По крыльцу прошлепали босые ноги Антона. Высокий голосок долетел до горницы:
— Дядя Прокоп велел сказать, Чернавка к стаду пришлась! Очень много пила, велел сказать.
И громко откликнулась Мавра:
— Слава богу! Это она с устали… На-ка, съешь еще калабушек до обеда-то.
Когда Матвей выглянул из-под повети на двор, отец сидел на чурбаке,
В синеве расписывал широкие круги ястреб, изредка исчезая в блеске света и потом вновь появляясь, внезапно зачернев и будто остановив полет в одной точке.
Илья заметил сына, дал ему немного полюбоваться подоблачным охотником, разогнулся.
— Пожалуй, больше Николая налетал километров, — сказал он. — Кружит и кружит.
— И без бензину, — улыбнулся Матвей.
— Бензин его в перьях ходит, — качнул отец головой на кур, копавшихся в мураве.
Но, видно, ему было не до шуток. Он обтер рукавом потный лоб, поднял с земли ножовку, позвал Матвея взглянуть, какую делает работу.
Против прежней коровы Чернавка оказалась куда крупнее, — ей было трудновато повернуться в хлеву, да и для дойки он стал тесен, приходилось его раздвинуть. Илья мудрил, как бы поменьше израсходовать досок — переставить одну стенку, нарастить другую. Но тронул земляную обвалку, и под нею заклубилась пылью труха. Давно запасенных и береженых досок на замену гнилых было в обрез. Илья жался, заставляя сына мерить давно перемеренное, но в конце концов должен был уступить Матвею, который напомнил нехитрую мудрость, что, мол, дешево построил — дорого починил. Решили пустить в дело весь запас и работы не откладывать.
Матвей успел надеть отцовские ношеные штаны и старательно уложить свои разглаженные коричневые брюки в чемоданчик, когда Антон созвал всех обедать. Именинный стол Мавра объявила на вечерянье, но и к обеду подала заздравную малую чарку. Поели сытно и молчаливо. Одна только Лидия приговаривала, на какой манер лучше бы готовить лапшу или картошник, но ела много и с удовольствием все, что подавалось.
Отец прилег после обеда отдохнуть, Матвей вышел на солнышко. Вновь наедине с собою, он мог осмотреться. Он долго простоял под поветью. Годами оседавшая пыль и сумрак затеняли собой кое-как приваленный к стенкам и рассохам старый обиход — дровни, бороны, снятые тележные колеса. На ржавом гвозде, вколоченном в рассоху, висело обротье. Не тот ли это недоуздок, которым, бывало, лихо подергивал Матвей, отправляясь верхом на смирной гнедой кобыле с ребятами купать лошадей? Он попробовал на ощупь повод: ремень точно одеревенел, и, казалось, согни его — он переломится, как сухой прут. Все здесь отслужило прежнюю службу, и лишь у отворенных ворот, выводивших на зады, серебристо блеснули налощенные копкой земли лопасти двух заступов.
Земля на задах была обработана — вспахан лапик под картоху, перекопан огород, и по чистым грядам узнавались прилежные руки Мавры. Одинокий вяз в конце участка высился по-старому жилистый, по-весеннему молодой. Соседние огороды виднелись через плетень тоже ухоженные, прихорошенные и почти все безлюдные: колхоз еще не обсеялся, народ был в поле.
Матвей сел под вязом, вытянув по земле ноги, спиной к стволу. Не только он, в ребячьи годы, излазил с Николаем все суки этого дерева, но и отец говорил не раз про себя, как он с братишкой Степаном прятался от деда в непроглядной гуще вязовой листвы, и про самого деда, который вспоминал о том же — притаишься, мол, на вершинке, а мать снизу кричит: «Погоди, слезешь — я тебе покажу!» Так и прозывалось это убежище озорников «Погоди-слезешь!».