Костры похода
Шрифт:
Выздоравливая, Хатута ненароком приручался к Аяру, но еще нелюдимее становился, когда являлись десятник или великан. Изредка он отзывался, но отвечал скупо и сам никогда не заговаривал, сам никогда ни о чем не спрашивал.
Мимоходом, будто таясь чужих ушей, Аяр бормотал:
— Не скучаешь о своих?
Хатута откликался украдкой:
— Они далеко!
— А тут, окрест, что ж, никого нет?
Хатута непонятно хмыкал и поникал.
Аяр спешил отмахнуться от своего неосторожного вопроса, успокоительно приговаривая:
— Эх, почтеннейший! На что мне они? Бог с
Достав из сумки шило и ремень, Аяр углублялся в ненужную починку и тем заканчивал разговор.
Но ведь и Хатуте невмоготу становилось повседневное молчанье, неотступная настороженность. Он исподволь следил за Аяром, и ни разу не случалось заметить ни приязни Аяра к великану, ни приятельства с десятником. Нет, между гонцом и воином из войск Шейх-Нур-аддина проглядывала даже неприязнь, порожденная тайной завистью воина к привольной службе гонца и презрением гонца к усердию воина, не воинским делом задумавшего выдвинуться и возвыситься среди воинов. Аяр держался обособленно, а когда у него завязывался разговор в юрте, это бывал обычный то шутливый, то ленивый разговор соскучившихся людей. Хатуте Аяр нравился своим равнодушием к делам пленника: спрашивал, а не допрашивал; угощал — не навязывался. Да и когда угощал, потчевал не только Хатуту, а и других, если кто случался поблизости. Но когда вблизи не было никого, Аяр незаметно подсовывал адыгею то ломтик вяленой дыни, то горстку прозрачного изюма, то щепотку черного кишмиша — что-нибудь такое, чего не хватало воинам на походе.
И однажды Хатута заговорил сам:
— Меня везут, везут, а куда?
Теперь подошел черед Аяру хмыкнуть и отмолчаться: сказать, куда его везут, означало сказать, куда идет поход, а кому охота объяснять чужому человеку замыслы повелителя! Да в войсках никто толком и не смог бы сказать, куда нацелен поход Тимура.
Но Аяр не хотел прерывать разговор.
— Куда? Кто это знает! Это не наше дело, куда идем. Куда ведут! Заскучал, что ли, почтеннейший?
— Пора и заскучать.
— А есть по ком?
— Нет, не по ком. Но и так — тоже тоска: везут, везут…
— А отпустят — куда денешься?
— Куда ни деться, но и так — тоска.
— Я это давно вижу, да что ж поделаешь?
— Делать-то ничего не поделаешь, а хорошего мало!
— Терпеть надо! Кто не терпит? Каждый свое несет.
— Свою ношу каждый несет. Только б чужую сверху не наваливали!
— А это кому как выпадет. Иной всю жизнь под чужим сокровищем гнется, а свою пушинку поднять сил нет.
— Бывает, и сила есть, да не дотянешься до своей пушинки: руки коротки.
— Говоришь, как пожилой.
За этим разговором их застал десятник, невзначай возвратившийся в юрту. Смолкли.
Войска проходили стороной от Мараги, когда Тимур приказал стать на большую стоянку.
Не в торговом людном Тебризе, до которого отсюда было рукой подать, а среди предгорий, по берегу мутной торопливой реки, ставили юрты, рыли пещерки под котлы, заколачивали колья коновязей.
На взгорье раскинулась ставка повелителя — его круглая, белая, перехваченная красными ковровыми кушаками юрта, окруженная расшитыми и щеголеватыми юртами цариц,
С высоты взгорья открывался весь стан, весь этот кочевой город, тесный, но строгий в его нерушимом порядке, осененный колыхающимся лесом разнообразных знаков, примет, флажков, поднятых на древках над юртами одни выше, другие ниже — по воинскому уставу. Ни лишнего шума, ни суеты каждый знал свое дело, свой долг, свое извечное установленное место.
Долго предстояло стоять здесь: Тимур вызвал сюда войска, зимовавшие в Иране, сюда двинулась пехота, отставшая по пути из Самарканда и отзимовавшая в Султании.
Один за другим, наскоро откланявшись, а то и молчком, поскакали царские гонцы к Шахруху в Герат, ко внукам повелителя, правившим завоеванными царствами, — в Иран, в Индию, в Шираз, в Хамадан, в Кандагар…
Настали погожие дни, и на заре и вечерами весь стан поглядывал, как поднимается высоко в небо тонкая лазоревая струйка дыма мирного очага перед белой юртой повелителя. Иногда удавалось подглядеть, как Тимур, усевшись перед юртой, спустив с плеч халат, голый до пояса, снимал тюбетей, чтобы брадобрей брил ему голову.
При нем в те дни находились лишь две из младших жен и семь наложниц, заботившихся о тепле его одеял и порядке в юртах.
Но прибыл наконец царский обоз, и царицы разместились по своим юртам.
Младших царевичей — Ибрагима и Улугбека — отпустили поохотиться в степи.
Сопровождаемые друзьями по играм, охраняемые лишь легким караулом, они проехали через весь стан и увидели мирное тихое раздолье, покрытое яркой травой, казалось пылающей зеленым пламенем под весенней яростью солнца. Временами не солнце слепило их, а эта пронизанная солнцем зелень.
Пощуриваясь, нежась в тепле апрельского дня, царевичи отъехали от охраны в сторону безлюдных холмов, где первым пушком еще нежной листвы манили к себе редкие кустарники и какие-то синеватые цветы. С ними ехал один лишь племянник царского чтеца и рассказчика мальчик Ариф.
Жители бежали из этих пределов. Ничто не нарушало тишину, кроме жужжания первых пчел. Кое-где приходилось сворачивать, чтобы объехать покинутые пахарями пашни, неудобные для езды.
Пронизанные солнцем, мерцая молодой зеленью, кустарники казались прозрачными, и между ними мальчики увидели притаившихся фазанов, а едва стайка поднялась на крыло, Улугбек пустил стрелу. Один из фазанов метнулся, но не упал. Улугбек хлестнул лошадь и между кустами поскакал вслед за стаей. Ибрагим и Ариф тоже подскакали к кустам.
Вдруг лошадь, шарахнувшись, ударила Улугбека о хлесткие ветки, сама оцарапалась сучьями и вздыбилась. Улугбек усидел, но лук выронил и тотчас увидел лобастую волчью морду, застывшую, как перед прыжком.
В руках ничего не было, кроме ременной плетки.
Конь не ждал воли всадника и, перескочив через стелющуюся ветку, понес Улугбека прочь.
— Волки! — крикнул Улугбек мальчикам.
Это было невиданным делом, — стая волков среди белого дня погналась за всадниками.
Трое мальчиков мчались среди предательского покоя незнакомой земли, а волчья стая, не отступая, настигала и уже обегала их.