Ковыль (сборник)
Шрифт:
Петровна в своем забытьи не думала о деньгах хлопотать, Манефа взяла эту заботу на себя. Но пока бумаги через сельсовет в военкомат ходят – и куда там ещё? – Петровна ходит по дворам. Да что деньги? Когда хлеба нет, его и за тысячи не купишь. И печку рублями не истопишь. И видно: Петровну хоть золотом осыпь, хоть яствами ей дома стол уставь, она всё равно будет ходить за подаянием – такая теперь у неё стезя. Когда очередь до Узловых дошла, мать забеспокоилась: вдруг Петровна не придёт? Испокон веков в деревне помогали сирым и убогим, обидеть же их считалось за грех. Хотя, казалось бы, зачем нужны миру эти жалкие ущербные люди, от которых никакой пользы нет, одна тоска? Какой смысл отрывать
Но подавали, значит, смысл был. Быть может, самый главный, соединяющий через сострадание и милосердие душу человеческую с бренным его телом и, после этого, людей между собой. Только такое, на грани самоотречения, бытие дарует людям подлинную свободу и силы противостоять самым тяжёлым испытаниям.
Мать, как и другие женщины в деревне, посчитала бы, что на семью её пало заклятие, что они в чём-то нарушили главный закон жизни, если бы Петровна обошла их дом.
…«Краник!» Серёжку аж подбросило от догадки. Отец ли придумал и впаял под баком второй, потайной, краник или на заводе он был поставлен, Серёжка не знал, но вспомнил, что спрашивал отца когда-то, зачем перекрывать горючку в двух местах. И ведь снимал бак для промывки, видел и повёртывал рычажок, как же забыл-то?!
Первый выхлоп, как выстрел, а потом двигатель затарахтел ровно. Прошивая сумерки до самого дальнего края деревни, и дальше вёл строку – в поле, в небо, в мирную – сытую и счастливую – жизнь. Не только у Серёжки учащённо забилось сердце, когда трактор завёлся, во всех домах напряжённо прислушивались: не прервутся ли снова давно позабытые звуки? Серёжка представил, как сестрёнка Нюрка замерла, затаив дыхание, среди избы, а Мишук изумлённо вытаращил глаза; мать, наверное, перекрестилась: «Слава Богу!» Зато Антипыч сразу доверился тракторному рокоту, хитровато прищурился и, выставив большой палец, подмигнул старухе: знай, мол, наших!
Как он не своротил стенку – не понять, ничего не видел от волнения и радости. Выехал из сараюхи, сделал круг по двору, другой, нарисовал восьмёрку…
Обратно въехал аккуратненько. Заглушил мотор. Тишина. Только стучит в висках да в ссадинах отяжелевших ладоней торкается боль. Устал. Устал безмерно, до полного опустошения. Радость погасла, потускнели и отодвинулись в прошлое, как в далёкое детство, переживания минувших дней. Что-то в нём свершилось окончательно и бесповоротно, будто отворилась перед ним дверь, в которую он стремился, пропустила и закрылась беззвучно за спиной. И нет дороги назад, а впереди опять всё то же: трудная бесконечная работа и ожидание.
Без всякой связи с тем, о чём думал, чем жил всё последнее время, представил вдруг: у Кати в руках было четыре письма. Антипыч подобрал из снега только три. И Серёжке, только что переступившему порог невидимой двери, стало ясно: то, пропавшее, было об отце…
Куталась в сумерки опечаленная земля. Ветер отыскал где-то вытаявшую из снега полынь и донёс её горький аромат под крышу вместе со свежестью весеннего поля. Поле, поле. На дальнем конце его, у берёзового колка, виделась Серёжке заветная поляна, на которую никогда уже не придёт отец. Там, в память об отце, о всех погибших на фронте и умерших в тылу, обильно зацветут ковыли, серебристо-светлые, чистые. Земля всех приняла и простила: деда Задорожного и его воинов-сыновей, бабу Фросю и младенца Анны Боковой, учительницу Марфу Андреевну и Назара Евсеевича…
Когда-то вырастут новые поколения, не изведавшие голода и холода, нечеловеческой усталости и смертельной тоски о погибших – этих спутников войны, будет вырублен в беспамятстве
А пока Серёжка ясно видит, как зеленеют и колосятся хлеба, слышит, как звенят жаворонки в синеве, чувствует, как похрустывает под ногой осенняя стерня, на которой в отдалении пасутся степенные серые журавли; на утренней зорьке журавли покинут поле: поднимутся в небо, выстроятся клином на юг, уронят на землю прощальный привет и растают вдали; в родные края птицы вернутся весной.
Война уходила на запад. Война должна была умереть там, где родилась.
У порога
Глава 1
Апрель управился со снегами, но земля ещё была стылая: под лучами солнца она оттаивала, а за ночь подмерзала вновь. Но с каждым днём солнце пробиралось всё глубже и глубже, и хотя холод ещё крепко держал землю, чувствовалось: она пробуждается.
Тимофей Несторович был плох.
Вот уже три дня не ест, не пьёт и с постели не поднимается, очнувшись, ждёт, когда Поля, Полина Филипповна, подойдёт к нему. Тогда его глаза оживают и в них – мольба. Баба Поля, как называют её все знакомые – и малые, и старые, – делает вид, что не замечает этой молчаливой просьбы, не помнит о ней, сама спрашивает: «Поешь, может, а, Тимофей? Я тебе свежего бульончика приготовила, Тёпленького… Не будешь? А то бы поел. Немножко. Ну, скажи, чего тебе хочется – я сготовлю».
Тимофей Несторович не отвечает, но баба Поля знает, что он понял её: скажи она что-нибудь другое, тогда, может, и не понял бы, а это – понял и занят мыслью: «не даст…»
После такой беседы он обычно закрывает глаза и погружается в забытьё, но в этот раз надежда в его взгляде не гаснет. Он подтягивает руку, лежащую поверх одеяла, ближе к своему лицу, складывает большой и указательный пальцы вместе – так, чтобы кончик указательного чуть-чуть выступал из-за большого, ждёт.
«Граммульку всего и просит… Господи, за что мука такая? Ведь всё равно умрёт…» Баба Поля пугается этой мысли. Боится уступить – врач сказал: «Нельзя!» Боится не дать – умрёт её Тимофей Несторович, а она не уважила его, не исполнила последнего желания. «Нельзя!» Самое последнее… Казнили раньше преступников и то, сказывают, всегда исполняли их последнюю волю. Чать, не преступник Тимофей Несторович, самый, может быть, мирный и добрый человек, какой был на свете. Как же не дать?
Старик не дождался ответа и на сей раз, прикрыл глаза, задремал; рука со сложенными пальцами так и осталась лежать на груди – напоминанием о неутолённой жажде гаснущей души.
Белые пальцы впервые за всю их долгую жизнь так спокойны и чисты. Тимофей Несторович, сколько знала его Полина Филипповна, сколько помнил он себя сам, трудился, и руки его, загрубевшие, в царапинах и трещинах, были черны от въевшейся в них земли, копоти, мазута и ржавчины и, натруженные, в такт пульсу мелко вздрагивали. Даже ночью, во сне. Теперь вот, когда он отлежал в больнице почти два месяца и немногим меньше дома, руки, наконец, очистились от копоти, перестали дрожать, успокоились.
Баба Поля присаживается у кровати и ждёт. Скоро должен прийти врач. Он всегда в это время приходит. Посмотрит, положит свою длинную ладонь с ухоженными пальцами на широкое запястье Тимофея, послушает пульс, бодренько скажет: «Всё хорошо», – заголив руку умирающего выше локтя, сделает «укольчик» и – до свидания.
Ходить эти дни и ставить укол врачу приходится потому, что медсестра, которая ему помогает, последнее время хворая. Может, у него есть и свой интерес: для лучшего уразумения болезни ходит, то ли забота берёт…