Козетта
Шрифт:
Жан Вальжан лежал недвижимо, мертвенно-бледный.
Фошлеван тихо, точно вздохнув, прошептал:
– Он умер!
И, снова выпрямившись, он так яростно скрестил на груди руки, что сжатые кулаки ударили его по плечам.
– Так вот как я спас его! – вскричал он.
Бедняга принялся всхлипывать и разговаривать с самим собой. Ошибочно думать, что монолог не свойственен человеческой природе. Сильное волнение нередко говорит о себе во всеуслышание.
– В этом виноват дядюшка Метьен, – причитал он. – С какой стати он умер, этот дуралей? Ну зачем понадобилось ему околевать, когда никто этого не ждал? Это он уморил господина Мадлена. Дядюшка Мадлен! Вот он лежит
И он стал рвать на себе волосы.
Издали из-за деревьев послышался пронзительный скрип. Запирали кладбищенскую решетку.
Фошлеван наклонился над Жаном Вальжаном и вдруг подскочил и отшатнулся назад, насколько это возможно было в могиле. У Жана Вальжана глаза были открыты, и они смотрели на него.
Видеть смерть жутко, видеть воскресение – почти так же жутко. Фошлеван точно окаменел: бледный, растерянный, потрясенный всеми этими чрезмерными волнениями, он не понимал, покойник перед ним или живой, и глядел на Жана Вальжана, а тот глядел на него.
– Я уснул, – сказал Жан Вальжан.
И он привстал на своем ложе.
Фошлеван упал на колени.
– Пресвятая дева! Ну и напугали вы меня!
Затем он поднялся и крикнул:
– Спасибо, дядюшка Мадлен!
Жан Вальжан был только в обмороке. Свежий воздух привел его в сознание.
Радость – это отлив ужаса. Фошлевану надо было затратить почти столько же сил, сколько Жану Вальжану, чтобы прийти в себя.
– Так вы не умерли! Ну, до чего ж вы умный! Я так долго звал вас, что вы вернулись! Когда я увидел ваши закрытые глаза, то я сказал себе: «Так, ну вот он и задохся!» Я помешался бы, стал бы настоящим буйным помешанным, на которого надевают смирительную рубашку. Меня бы посадили в Бисетр. А что мне было еще делать, если бы вы умерли? А ваша малютка? Вот уж кто ничего не понял бы, так это торговка фруктами. Ей сбрасывают на руки ребенка, а дедушка умирает! Ну что за история! Святители, что за история! Ах, вы живы, вот счастье-то!
– Мне холодно, – сказал Жан Вальжан.
Эти слова окончательно вернули Фошлевана к действительности, настойчиво о себе напоминавшей. Эти двое людей, даже придя в себя, продолжали, сами того не понимая, испытывать душевное смятение, в них говорило какое-то необычайное чувство, порожденное мрачной затерянностью этого места.
– Уйдем скорее отсюда! – воскликнул Фошлеван.
Он пошарил у себя в кармане и вытащил флягу, которой запасся заранее.
– Но сначала хлебните водочки, – сказал он.
Фляга довершила то, что начал свежий воздух. Жан Вальжан отпил глоток и вполне овладел собой.
Он вылез из гроба и помог Фошлевану снова заколотить крышку.
Через три минуты они выбрались из могилы.
Впрочем, Фошлеван был спокоен. Он не спешил.
Фошлеван взял лопату, Жан Вальжан заступ, и оба закопали пустой гроб.
Когда могила была засыпана, Фошлеван сказал Жану Вальжану:
– Идем. Я беру лопату, а вы несите заступ.
Дело шло к ночи.
Жану Вальжану нелегко было двигаться и ходить. В этом гробу он окостенел и сам почти уподобился трупу. Среди четырех гробовых досок им овладела неподвижность смерти. Ему надо было, так сказать, оттаять от могилы.
– Вы окоченели? – спросил Фошлеван. – Как жаль, что я хромаю, а то мы потопали бы ногами, чтобы согреться.
– Пустяки! – ответил Жан Вальжан. – Два-три шага, и я снова научусь ходить.
Они направились теми же аллеями, по которым ехали погребальные дроги. Дойдя до запертой решетки и павильона привратника, Фошлеван, державший в руке пропуск могильщика, бросил его в ящик, привратник дернул за шнур, дверь открылась, и они вышли.
– Как все хорошо устраивается! Какая хорошая мысль пришла вам в голову, дядюшка Мадлен! – сказал Фошлеван.
Они спокойно миновали заставу Вожирар. В окрестностях кладбища лопата и заступ служат паспортами.
Улица Вожирар была пустынна.
– Дядюшка Мадлен, – сказал Фошлеван, подвигаясь вперед и всматриваясь в дома, – вы видите лучше моего. Покажите-ка мне, где номер восемьдесят седьмой?
– Вот как раз и он, – сказал Жан Вальжан.
– На улице никого нет, – продолжал Фошлеван. – Дайте мне заступ и подождите здесь минутку.
Фошлеван вошел в дом, поднялся на самый верхний этаж, повинуясь инстинкту, неизменно ведущему бедняка к чердачному помещению, и постучался в темноте в дверь мансарды. Чей-то голос ответил:
– Войдите.
То был голос Грибье.
Фошлеван толкнул дверь. Квартира могильщика, как все эти убогие жилища, представляла собою лишенную мебели тесную каморку. Какой-то ящик для упаковки товара – может быть, и гроб – служил комодом, горшок из-под масла – посудой для воды, соломенный тюфяк – постелью, вместо стульев и стола – плитчатый пол. В углу на дырявом обрывке старого ковра сидели, сбившись в кучку, худая женщина и несколько детей. Все в этой жалкой комнате носило следы домашней бури. Можно было подумать, что здесь произошло какое-то «комнатное» землетрясение. Крышки с кастрюль были сдвинуты с места, лохмотья разбросаны, кружка разбита, мать заплакана, дети, по-видимому, избиты; всюду следы безжалостного, грубого обыска. Было очевидно, что могильщик совсем потерял голову, разыскивая свой пропуск, и возложил ответственность за пропажу на все, что находилось в каморке, – от кружки до своей жены. Всем своим видом он выражал отчаяние.
Но Фошлеван слишком торопился к развязке приключения, чтобы обращать внимание на печальную сторону своего успеха.
Войдя, он заявил:
– Я принес вам ваши заступ и лопату.
Грибье изумленно взглянул на него.
– Это вы, поселянин?
– А завтра утром у кладбищенского привратника вы получите ваш пропуск.
И он положил на пол лопату и заступ.
– Что это значит? – спросил Грибье.
– Это значит, что вы выронили из кармана ваш пропуск, что, когда вы ушли, я его нашел на земле, что я похоронил покойницу, что я засыпал могилу, что я выполнил вашу работу, что привратник вернет вам ваш пропуск и что вы не будете платить пятнадцать франков штрафа. Так-то, новичок!