Крабат, или Преображение мира
Шрифт:
Он очень ясно увидел тех двух молодых парней - чужих, незнакомых, - в затянутой илом воронке от снаряда один нацелился штыком, другой замахнулся прикладом. Почему? Миллиарды рыбешек огромным косяком плывут по океану, плывут час, два, вдруг резко поворачивают вправо, влево, послушно, все как одна. И когда огромная хищная пасть заглатывает миллион рыбешек, остальные продолжают плыть, как ни в чем не бывало, все как одна: вправо, влево, прямо.
"Убивают друг друга и делают вид, будто ничего не происходит", - пробормотал Холька.
Хандриас Сербин кивнул. Немного погодя он тихонько поднялся, потому что Холька
Внук Хольки, который доставил Хандриаса Сербина к деду и отвез его назад, тоже услышал эти слова.
Дня через два или три после похорон он снова поднялся на холм, потому что эти слова были последними словами его деда и он хотел узнать, что они значили.
Хандриас Сербин работал во дворе, его жена сидела на пороге дома в складном шведском кресле из алюминия и грелась на солнце; дни уже были по-весеннему теплыми.
Почти одновременно с внуком Николауса Хольки по лесной тропинке на холм поднималось пятеро мужчин. Они громко и весело разговаривали, нарушив покой стариков, повесили свои охотничьи ружья на торчавший рядом с дверью в хлев деревянный крюк, где раньше висели хомуты, и с какой-то трогательной и все же само собой разумеющейся почтительностью по очереди подошли к старой женщине, поздоровались с нею и назвали свои имена.
Троих она узнала по голосам: главного врача маленькой больницы, в которую по желанию последней владелицы был превращен замок Райсенбергов, каменщика Доната, к семидесяти годам сделавшегося вдруг страстным охотником, и каменотеса Хитцка - он сидел с Яном Сербином в школе за одной партой и теперь, возвращаясь с охоты, частенько захаживал на холм поболтать немного со стариками.
Двух других - молодого крестьянина и грубоватого шофера - она даже по имени не знала.
Каждый охотник - казалось, сегодня они решили просто проветрить свои зеленые куртки и охотничьи ружья - отыскал себе местечко, где бы усесться. Каменотес, чувствовавший себя свободнее других, принес из кухни треногий табурет для старика, а внук Николауса Хольки, не зная, оставаться ему или уходить, прислонился к стене.
Врач достал оплетенную кожей бутылку с можжевеловой водкой и пустил ее по кругу, начав с Хандриаса Сербина. "За ваше здоровье, - сказал он, - и за вашего сына!"
Старая женщина тоже отхлебнула крошечный глоток. "Если бы я только получше видела", - сказала она.
Грубоватый шофер - голос у него был такой, будто он говорил из пустого пивного бочонка, - сказал: "Черт побери, хотел бы я иметь такого сына".
Все они обсуждали предполагаемое открытие Яна Сербина, только врач и учитель биологии Холька не принимали участия в общем разговоре. Хандриас Сербин хмурился, а его жена дружелюбно и робко улыбалась сменявшим друг друга голосам. Собеседники спорили по поводу неясных для них в открытии Яна Сербина вещей, пока наконец каменщик Донат не обратился к учителю: "Ты ведь должен все это лучше знать".
Узкоплечий, маленького роста учитель так увлекался генетикой, что считал уроки - те, что должен был проводить по учебной программе, - помехой своим научным занятиям. Уже на третьем слове он оглянулся, привычно ища школьную доску.
Но каменотес сразу же придрался к его словам: "Это похоже на строчку из стихотворения, ты не можешь объяснить попроще?"
За учителя ответил врач: "Всякая жизнь - химический процесс. Если постичь его законы, можно научиться им управлять".
У каменотеса в голове застряли слова "всякая жизнь".
"Например, я и заяц?" - спросил он.
"Вы и дождевой червяк", - ответил врач, а учитель добавил: "Ты и дерево. Или ты и картофелина". Крестьянин спросил: "Что значит управлять: сделать корову, которая будет давать вдвое больше молока?"
Шофер сказал: "Когда я кручу руль, машина едет, куда я хочу. Разве я тоже машина и кто-то управляет мной, как он хочет?"
Учитель сказал с оттенком гордости: "В принципе да, - и добавил с едва заметным сожалением: - Но на практике нет".
"Пока еще, слава богу, нет, - сказал врач.
– Но все-таки рак был бы тогда побежден".
Каменщик Донат - про его сына когда-то думали, что он хочет обязательно стать министром, только ветер собственного честолюбия ему мешает, слишком сильно дует навстречу, к тому же сын считал себя олицетворением того Мы, которому должны подчиняться "люди", - так вот каменщик Донат сказал: "Не пожелаю Яну Сербину это открыть".
Если бы каменщика Доната спросили, почему он не желает этого Яну Сербину, он не сумел бы найти точного ответа. Может, ответ его был бы столь же смутным, как те слухи, которые дошли до них, слухи о том, что Ян Сербин каждого человека может превратить в ангела или черта.
Но может, он сумел бы объяснить, что у него возникло такое ощущение, будто ему постепенно, палец за пальцем, разжали кулаки, и из его раскрытых рук выпала власть, власть распоряжаться самим собой, и ею завладел компьютер, не важно, один или десять компьютеров. Мне только кажется, что меня зовут Франц Донат, на самом деле я - двенадцатизначное число. Когда я кричу, кричит число, а разве число может кричать?
Четвертая часть миллиардной доли неба - мое небо, и я не хочу, чтобы самолеты своим гулом ежечасно нарушали его тишину, у меня болит от них голова. Но самолеты летают в соответствии с международными правилами, и небо зависит от международного положения, и я - двенадцатизначное число - тоже завишу от международного положения; компьютер знает, каково оно в данный момент, а я, Франц Донат, - здесь вновь человек я, здесь быть им могу - верю ему (И.В. Гёте, Фауст).
Я верю тем, кто в соответствии с полученными в компьютере данными хочет изменить международное положение, но это надо делать очень осторожно, ведь четыре миллиарда людей могут скатиться в черную пропасть небытия и тогда среди других звезд погаснет маленькая голубая звездочка.