Красная луна
Шрифт:
Перед его глазами на миг встало ТО САМОЕ.
Видение страшное, как морок, как невероятная заумь, нет, на земле не могло быть такого, не могло… Он это видел — и не умер. Он это видел — и остался жить. Бьющееся под ножами, усыпляемое тело, запах лекарств, потоки крови по столу, по кафельному полу, стерильные ящики, куда кладут то, что могло бы стать на свете человеком… ножи, белые простыни, красное, алое, нет, это не кровь, это малина, брусника, бузина… калина, рябина… Распинаемая женщина… Распятый на кресте Бог… и эта плоть, дымящаяся, выпущенная наружу, на волю, убитая тайна, поруганная смерть… И его крик. И нашатырь — к его носу.
ЭТО — НАПИШИ!
«Нет, Господи, ЭТО — не смогу…»
Этот старик… Неужели…
Он рухнул перед
Господи, — его губы не слушались его, он прижимал руки к груди, он весь превратился в одну сплошную противную, липкую и едкую дрожь, — Господи, прости меня, Господи, не ведал я, что творил… Господи, время такое тяжелое, Господи… Я выжить хотел, Господи… жить!.. Я не своею волей, Господи… я… меня втянули… заставили… бабы, гадины… у меня их были тучи, как комаров, как собак нерезаных… я с ними спал… и одна из них… так вышло… так получилось… я не хотел!.. клянусь тебе, Господи!.. Ну прости же, прости, прости меня!..
Он ползал по грязному полу храма на коленях у ног старика. Старик стоял как каменная глыба. Сжимал тонкие губы. Озирал фреску, раскинувшуюся, как людское море, у Витаса за спиной. Да, умеет пройдоха кисть в руках держать, ничего не скажешь. Ловко малюет. Да гляди-ка ты, знакомые лица! Старик сглотнул, пристальнее уставился на намалеванные широкой кистью фигуры. Вон лицо генерала Грошева. А вон — лысый Петушков. А вон, вон — вереница, хоровод, за руки схватились, рожицы испуганные, боятся, стервы, Суда! — столичные дамы и девицы, и как же малеванец их похоже намалевал! — и Карина Стасюнайте, и эстрадная дива Люба Башкирцева, уже покойная — убили беднягу в своей постели, — и Фрина Земская, и эта, раскосая гадюка, Цэцэг Мухраева, вон, вон она… А это кто?.. Рядом с Христом?.. Христос протягивает руку, чтобы взять ее за руку… в белом коротком, как рубашка, платье, голоногая, тоже монголка, что ли, косоглазая девчонка, молоденькая совсем… утенок…
Спящая в углу, под фреской, на старом тряпье, приготовленном Витасом для вытирания кистей, Дарья пошевелилась, застонала во сне. Старик перевел взгляд на нее. Натуру невозможно было не узнать.
Хм, позируют тебе, зверю… А потом ее — тоже туда же, куда и остальных?..
Нет, нет, Господи, нет…
Старик вскинул голую, как у скинхеда, голову. Брился? Или облысел по старости? Среди скопища людей на фреске он заметил еще одну фигуру.
Женщина с ярко-красными, медными волосами стояла отдельно от всех, на склоне горы. Черный плащ развевался за ее плечами. От нее веял ощутимый ужас. Черный ангел, ангел смерти. Черные крылья за спиной. Длинные, подведенные к вискам, как у египтянок, желтые глаза горели болотными огнями. Губы приоткрылись, обнажая перламутровые хищные зубы. Она была вся похожа на большого хищного зверя, готового прыгнуть с обрыва — в пропасть — на шею жертвы; а если промахнется, разбиться в прах. Старик двинул кадыком. Сжал руки в кулаки.
Он узнал, кто это.
Господи, прости!.. Прости, Господи!..
Старик отмахнулся от ползающего у него в ногах, как от мухи. Дарья опять простонала во сне.
— Ну, Андреевна, здравствуй. Вот где привелось свидеться. Он тебя тоже знает?.. Веревочка у нас одна?.. Взорву я все-таки твою двадцатую комнату. Со всеми твоими санитарами впридачу, — тихо, глядя на красноволосую нарисованную бабу в черном плаще, сказал старик.
ПРОВАЛ
Они тащили его туда не на носилках, не пешим ходом по коридорам вели, как покорную овцу — волокли волоком. «Больной Анатолий Хатов — это, блин, ребя, булыжник! — вопил Степан, выпучивая, как рак, из-подо лба крошечные злые зенки. — Необломный!.. Даже я с ним, ексель-моксель, не сразу совладал!.. а уж я-то бывалый…» Они вешались на него гроздьями, санитары, двое, трое, четверо, и силком волокли в двадцатую комнату, на ЭШТ. А он не шел, упирался. Он дрался с этими ублюдками, дрался по-лагерному, классически, показывал
А потом опять бил вдоль по растянутому на цепях телу ток.
И терялось сознание, как теряется последняя монета из кармана.
А ведь на эту монету можно было доехать прямо в рай.
По крайней мере, ему так казалось.
Его рай и ад, все вместе, был его сын. Игорь. Гошка. Хулиган. Повеса.
Гошка, которого он спас оттуда, откуда не спасаются. Вытянул из вечной мерзлоты и колючего снега, как вытягивают из огня, как тянут — за волосы — тонущего — из воды. Мал Гошка был тогда… стручок, перчик. Только что рожденный на свет…
Видать, крепко он насолил кому-то — опять его упекли в застенок, на этот раз не в лагерь, а сюда, в спецбольницу. Кто-то сильный, за кем стояли черными призраками большие деньги и тайные сговоры, глумился, хохотал над ним. Кому-то была сильно неугодна его, Анатолия Хатова, жизнь. Он догадывался, за что и кому. Кто-то очень не хотел, чтобы знали о том, что Гошка Хатов спасся, маленький червяк, и живет на свете. Начали с отца. Кончат сыном, он знал. Еще как кончат. Тем более, что Гошка Хатов стал Ингваром Хайдером. И нацепил на рукав знак, черный крест в круге, который он называл — Кельтский Крест, а иногда — коловрат. Коловрат… Около ворот…
Он всю жизнь стоял около врат рая. И не смел войти.
Его раем была его жена. Его любимая жена.
Он думал, что она умерла там, что зарыта там — в вечной мерзлоте.
Она выжила. И вышла замуж за другого.
Она была жива и целовала другого — вот уже много, много лет. Эх, раз, еще раз, еще много, много раз. Лучше сорок раз по разу, чем ни разу — сорок раз…
«Больной Анатолий Хатов! На ЭШТ!»
Скрип зубов. Вы ответите. Вы за все ответите, суки. Я-то не ссучился. Я-то там выжил. И здесь выживу. И от тебя, рыжая лиса, и подавно уйду. Молодая, да ранняя.
В одно прекрасное утро его срочно, будто бы испугавшись, выписали. Выпустили на свободу.
Он не понимал, в чем дело, за что ему пожаловано такое счастье.
Он отвык от свободы; от изумлялся синему небу; он шатался по улицам, как пьяный, ощупывая в кармане штанов ключ от своей бедняцкой квартиры на окраине Москвы. Что Гошка? Где он?.. Как он тут жил — без него… Как-то ведь жил… Что ж, уже взрослый, самостоятельный парень… Справился… смог…
Дома раздался звонок. Он снял тяжелую, старую трубку похожего на черный гроб аппарата времен Сталина. «Времен Гитлера», - обычно поправлял его сын. Спятили они все на этом Гитлере, что ли?.. «Здравствуй, Толя, — раздался в трубке голос, от которого слезы прихлынули к его глазам — и затопили всего, без остатка. — Это я. Это я тебя оттуда вырвала. С корнем. Ты больше никогда туда не попадешь. Я… теперь стала сильная, Толя… Я все теперь могу… Я нажала на нужные кнопки… Ты прости меня… Простил?..»