Красно-коричневый
Шрифт:
– А ты-то как здесь, старина?
Они кинулись друг к другу и обнялись. Хлопьянов почувствовал под тканью костюма крепкие длинные мышцы, уловил вкусные запахи дорогого табака и одеколона.
Каретный увлек Хлопьянова в маленький уютный бар, размещенный внизу, в подвале. На каменных стенах были красиво развешены чеканные щиты и доспехи. Дубовая стойка с медными кранами пестрела бутылками. Они уселись на высокие седалища и выпили по рюмке острой пряной водки, – за нечаянную встречу, за боевую дружбу, за афганской поход.
– А помнишь Черную площадь в Кандагаре? – говорил Каретный, комкая в кулаке
Он помнил Кандагар, солнечные глинобитные стены, лазурный купол мечети, шерстяные косматые бока медлительных верблюдов с полосатыми вьюками. Колонна танков, скрипя и стуча гусеницами, врывалась в город, распугивала клубящуюся толпу, и он из люка ловил запахи дымных жаровен, вьючных животных. Меленькая, пестрая, как табакерка, коляска в золотых и красных наклейках, виляя колесами, уклонялась от рычащего головного танка.
– А помнишь Муса-Калу? Как блуждали в плавнях, напоролись на засаду. Чудом тогда уцелели! Закрою глаза и все вижу!
Он видел тростники, легкие седые метелки, шелестящие над мелкой водой. Они перебирались вброд, держа на весу оружие, на звук близкого стада, на крики и свист пастухов. Близко, срезая метелки, ударили автоматы противника. Навскидку, вслепую, падая в мелкую реку, они отвечали, срезая огнем тростники, разгоняя летучий отряд моджахедов. Вышли на берег, отекая водой. Рыжая, убитая пулей корова. Влипшая в грязь, черная, с красной подкладкой калоша. Далекая, среди белесых предгорий, Муса-Кала, серебристые купола и дувалы.
– Дорого бы я заплатил, чтобы снова пролететь над пустыней! Сначала, ты помнишь, летим над крепостью, над поселком белуджей. Земля под винтами черная, будто посыпана сажей. Потом все желтей и желтей. Ни одного кишлака, только караванные тропы. Потом, будто пузыри, красноватые, вспученные, словно нарыл их крот. А потом сплошные красные пески Регистана. Пустыня, как тигель! Ветер, залетающий в блистер, сухой, горячий!
Он помнил красный, как кадмий, марсианский ландшафт Регистана. Ровные до горизонта пески. Сонное кружение вертолета. Поисковая группа спецназа, разложив на днище оружие, дремлет, – бритые солдатские головы, набитые подсумки и фляги. Пока не ударит курсовой пулемет, и тогда все глаза на землю, к далеким пескам, где разорванной черточкой, словно брошенная горстка семян, идет караван. И что там, на верблюжьих горбах, – контрабандный товар, корявые связки дров или маслянистые, набитые в тюки автоматы.
Они снова выпили водку, хмелея, дорожа своей общностью, драгоценными воспоминаниями, отделенные от остальных своим знанием жестокой азиатской войны, иной земли и природы, которые теперь, после всех смертей и несчастий, казались им неповторимыми и желанными.
– А помнишь, – продолжал Каретный, и его моложавое сухое лицо стало мечтательным, а в серых глазах загорелись золотые точки, словно отражение вечернего азиатского солнца. – Помнишь, как проходили Герат, и моя машина заглохла, а ты взял меня на трос, дотянул до 101-го полка?
Хлопьянов помнил вывод полков. Колонны бэтээров и танков катили по горячей бетонке, в радиаторах вскипала вода, машины, развернув
Они выпили «третий тост», не чокаясь, за погибших товарищей. И пока горела на губах горькая водка, Хлопьянов мысленно облетел все афганские лазареты и морги, все горящие колонны и взорванные заставы, кладбища искореженной техники. Как бред промелькнуло и кануло: санитарный транспортер «таблетка» с водянистыми фарами мчится в пыли, и кто-то, простреленный очередью, умирает под пыльной броней.
– Я рад нашей встрече, – сказал Хлопьянов. – Чудеса, да и только!
Ему было хорошо. Легкий хмель размывал и туманил стойку бара, бутылки с наклейками, медные щиты на стене, все реальные предметы отступали в тень, в глубину. А из прошлого отчетливо, ярко, – руку протяни и достанешь, – приближались лица товарищей, синие контуры гор, цветущий куст на обочине, корма подбитого танка, и Каретный, усатый и пыльный, кидает на кровать автомат.
– В Лашкаргахе, когда мы гоняли муллу Насима, ты ведь в сущности спас меня. Подоспел на своей «бээмпэшке», прикрыл. Ане то мне хана! – говорил Каретный, благодарно пожимая Хлопьянову руку. В сущности, я тебе жизнью обязан!
– О чем ты! – растроганный признанием фронтового товарища, отмахивался Хлопьянов. – Я ведь был рядом. Как услышал стрельбу – вперед, и выскочил на тебя!
Ему была важна благодарность товарища. Он чувствовал сладостный хмель, вспоминал дорогу на Герат под зеленым вечерним небом вдоль обглоданных сосен, чьи смоляные стволы были в красных горячих клеймах. В расположении полка, в ночи, сидели на земле у костра, пили спирт. Рядом, хрустя гусеницами, разворачивались танки, накатывали пыльные молнии света, и в редких прогалах пыли высоко и бесстрастно горели азиатские звезды.
– Но все-таки я должен тебе что-то сказать, – Каретный полез во внутренний карман пиджака, извлекая кожаный бумажник. – Судьба все-таки подарила мне случай отплатить тебе благодарностью… Смотри-ка!
В отделении бумажника виднелась стопка фотографий. Каретный зацепил одну, вытянул, положил на стойку бара между двух мокрых рюмок. Разводы света, пройдя сквозь мокрое стекло, падали на фотографию. Хлопьянов рассматривал снимок, плохо понимая, откуда могло взяться это изображение. На фотографии был он сам, Хлопьянов, рассеянно стоящий на краю тротуара, рядом с корпусом «джипа». Размытый в движении бампер другой машины туманил край фотографии.
– Это что? – изумился Хлопьянов.
– Еще смотри.
Новый снимок лег перед ним в водянистое пятно света, и опять на нем был Хлопьянов, в броске, открывая дверь «джипа». Оглядывался перекошенным лицом, с уродливо открытым ртом. И во всей его позе был страх, нелепый выверт тела и одновременно звериная цепкость.
– Это кто же снимал? – Хлопьянов изумленно узнавал себя в тот недавний вечер на Пушкинской площади, когда из проезжавшей машины расстреляли «джип», и Хлопьянов, повинуясь рефлексу, спас хозяина «джипа», толстенького кавказца, плюхнул на сиденье и ушел от погони, петляя по переулкам. – Кто снимал?