«Красное Колесо» Александра Солженицына: Опыт прочтения
Шрифт:
Странности новочеркасского переворота («составлявшее дух города важное казачество и казачье чиновничество – враз куда-то заглубилось <…> Атаманом Дона! – стал заведующий портняжными и сапожными мастерскими военно-промышленного комитета») даны ретроспективно, при рассказе о начавшемся двумя неделями позже противоборстве казаков с «солдатским конвентом» – Военным отделом (600).
Хроника победного хода революции по провинции представлена двумя обзорными главами, составленными из беглых зарисовок пестрых (но в то же время однообразных) происшествий, случившихся в разных городах и весях – страшных, нелепых, постыдных, а иногда и свидетельствующих о мужестве и верности долгу (446, 458).
Вся губернская и уездная Россия узнала о перевороте сперва по железнодорожному телеграфу за подписью неведомого Бубликова. Потом – обычным телеграфом, за подписью Родзянки. Телеграммам этим везде поверили сразу, имя Родзянки внушало уверенность.
Прежде
В Каменке, где о перевороте еще не знает «ни волостное правление, ни урядник», крепкий хозяин, радетель мужицких интересов, бывший революционер (и будущий вождь тамбовских крестьян-повстанцев) Плужников за полчаса «в себе уже переработал» свалившуюся новость и двинул срывать в школе царские портреты. «Мы теперь и без Владимира Мефодьевича! – резким насмешливым голосом, как он умел, отозвался Судроглаз», поспешающий за Плужниковым щуплый и злой учитель Скобенников (459). Он быстро объявит себя «волостным комиссаром» («таких и не бывает» – 609) и организует арест («как за непризнание нового режима» – 564) этого самого Владимира Мефодьевича, попечителя земской школы, перед которым прежде «просто лакейничал» (609) почуявший свой час пакостник. Мужики и бабы, ошеломленные манифестом о царском отречении («Без царя нам не прожить… <…> Царя – господа предали. <…> А кто это новое начальство поставил? Ох, не нажить бы с ним беды»), тут же принимаются толковать о возможном облегчении крестьянской жизни («А ведь теперь война должна осотановиться… <…> Теперь нам грамоту вышлют насчёт всей помещицкой земли. Разделить по душам, и баста»). Укор старой Домахи («Не в том одном, буде ли лучше-хуже, а: не было бы перед Богом неправды») остается не расслышанным – за благодетеля села, выстроившего школу и больницу, не вступается никто: «Не шу-утят… Да ведь и каждого могут…» (564). Смирения перед лезущей наверх «всякой шабаршей» хватит не надолго. Три «каменско-тамбовских» главы пророчат будущий «чёрный передел» (не зря томят дурные предчувствия интеллигентного помещика Вышеславцева, отдающего мужикам на льготных условиях пахотную землю, покосы, лишних лошадей и с поклоном просящего «не обижать родных» – 609) и крестьянскую борьбу за землю и волю (кончившуюся кровавым усмирением и установлением большевистского «крепостного права»). Но страшное будущее вырастет из того, что происходит в первые недели марта, – деревенская глубинка, пусть не так весело, как города, но так же быстро подчиняется революции.
Каменка в «Марте…» (с некоторыми оговорками) представительствует за всю деревенскую Россию. Впрочем,
…в глуши губерний, не то что Казанской, а даже во Псковской, почти весь март ничего не знали. В таких местах держались и урядники, становые, а священники продолжали возглашать в службах царя.
Эта обзорная глава заканчивается внешне анекдотическим, а по существу – символическим фрагментом:
В мелких деревнях Феодосийского уезда после переворота говорили крестьяне:
– Ото, мабуть, нас опять отдадут панам у неволю.
И этот слух, что восстановится крепостное право, широко раздался по Югу.
Офицеры, на которых революция обрушивается в тылу (Кутепов, Воротынцев, Харитонов), устремляются на фронт, полагая, что зараза не охватит действующую армию, но беспорядки буквально гонятся за ними по пятам. Здесь особенно выразительна череда глав о Ярике Харитонове, где каждый новый эпизод «революционнее» (и оскорбительней для героя), чем предыдущий: неприятные впечатления от Москвы, подтверждающие тревогу, что овладела поручиком в Ростове (545); «сдваивание» билетов в поезде на Смоленск («Просто никогда не случалось, никто такого безобразия не помнил» – 574); разгул на вокзале в Смоленске и солдаты, самовольно заполняющие купе (580); нападение в поезде, едва не стоившее офицеру жизни (589); солдатский митинг в лесу, развеивающий всякую надежду на устойчивость армейского уклада (611). [47] Даже в тех боевых частях, где пока обходится без крови и привычный порядок вроде бы держится, жизнь радикально изменилась. Циркулирует (и делает свое дело) «приказ № 1», проходят митинги, где звучат подстрекательские речи, визиты представителей новой власти не умиротворяют, а будоражат солдат, ползут (как и в тылу) самые невероятные слухи, формируются «комитеты», нижние чины дерзят офицерам и предъявляют дикие требования (627), начинается братание с немцами (593) и дезертирство (638). Война, которой никто не отменял и отменить не в силах, сама собой отходит на задний план.
47
Об этой череде эпизодов см. также в Главе I.
Чувство это овладевает и лучшими солдатами
Опасения Вышеславцева, которыми он делится со своим зятем Давыдовым (те самые помещики, чьей землицей не прочь разжиться Арсений), прозвучат позднее, но уже здесь становится ясно, что они вполне обоснованны. Как и предчувствие гибели старинных усадеб, которое владеет Вышеславцевым и отливается его монологом, выдержанным в тональности, заставляющей вспомнить позднюю – ностальгическую – прозу Бунина:
…А дальний колокольный звон над полями? А летом на рессорной коляске из именья в именье? – остывающий сухой полевой воздух, стрекочут кузнечики, ровный звук бегущих лошадей, спокойное пофыркивание, мягкий постук по просёлку. Среди ржи. Вальки упряжки задевают за дорожную траву. Или от речки – запах мяты: там, на костре, у шалаша, гонят её…
– Да если мы потеряем даже этот дряхлеющий быт, эту зелёную заглушь – куда привезём мы детей летом? И в знойный день – никогда не увидим, как находит туча без дождя – и перепела опадают в рожь?
Предоставленный самому себе, освобожденный от долга перед той единственной властью, которая существовала всегда (и потому принималась как данность), но вдруг сменилась невесть чем, солдат-крестьянин перестает быть солдатом, становится просто крестьянином, человеком земли, причем земли – своей:
Эх, вся земля – чья-то, везде своё родное, – да приведи Бог к нашему вернуться. И – куда мы запёрлись? И чего третий год сидим, из пушек рыгаем?
<…>
Так вот, зажмурясь в тишине, и не знаешь: где ты? кто ты? Одно и то же солнце всем светит – и немцам тоже.
Раздумья млеющего на солнышке Благодарёва напоминают о литературно-философской традиции понимания войны как абсолютного зла, искажающего естественный миропорядок. В Главе I было показано, что хотя Солженицын весьма далек от таких – «руссоистско-толстовских» – взглядов (спор с Толстым ведется в двух первых Узлах: разговор Варсонофьева с Саней и Костей, разговор Сани с отцом Северьяном – А-14: 42, О-16: 5, 6), он глубоко чувствует и их частичную правду, и их связь с патриархальным сознанием, на которое ориентировались Толстой, а прежде (предсказывая Толстого) Лермонтов, строки которого прямо варьируются во внутреннем монологе Благодарёва: «А там, вдали, грядой нестройной, / Но вечно гордой и спокойной, / Тянулись горы – и Казбек / Сверкал главой остроконечной. / И с грустью тайной и сердечной / Я думал: “Жалкий человек. / Чего он хочет!.. Небо ясно, / Под небом места много всем, / Но беспрестанно и напрасно / Один враждует он – зачем?”» («Я к вам пишу случайно, – право…» [48] ). Напомним, что «Красное Колесо» начинается с вида Кавказского хребта (символ первозданного и вечного Божьего мира), от которого удаляется уже решивший идти на войну Саня (А-14: 1; семантика этого мотива подробно рассматривалось в Главе I). Скрытая цитата из Лермонтова оживляет в памяти предшествующие ей (и приведенные здесь) «горные» строки. Таким образом отпадение от войны в «Марте…» сопрягается с ее злосчастным началом.
48
Лермонтов М. Ю. Полн. собр. стихотворений: В 2 т. Л., 1989. Т. 2. С. 60.
Связь эта поддержана другой перекличкой двух Узлов. Благодарёв осознаёт родство «чужой» и «своей» земли:
…И правда, смотрим на эту землю как на бабу пьяную, поруганную, ничью, как только в ней ни копаемся, как только её ни полосуем. А она ведь – чья-то же родная, да вот Улезьки и Гормотуна. Им-то каково смотреть? С нашей бы вот так, под Каменкой?! – вот так бы лес валили, да так бы окопами изрывали, да так бы ездили наискосок – да разве это стерпно перенесть?
Только малый намек на это чувство посетил Благодарёва в первые дни войны при виде разгромленного немецкого имения, но все же и тогда он подумал: «Мало сладкого, конечно, если б так вот у них в Каменке воевали» (А-14: 25). В Главе I указывалось на значение этого эпизода, пророчащего разорение русской земли в ходе гражданской войны. Возрастание естественных, «мирных» и «мiрных», чувств Благодарёва парадоксально ведет его к еще более страшной – гражданской – войне (в точном соответствии с известным ленинским лозунгом).