Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
А от телефонного звонка – задрожала. Зачем-то послано было ей, чтобы сюда, в шингарёвскую квартиру, неурочно, негаданно грянул – именно Михаил Дмитриевич. Зачем-то совпало, чтоб этой Новостью грянуть сюда довелось – именно ему!
Ей стало зябко, и она пошла просить у Евфросиньи Максимовны платок на плечи.
У Фрони – дети, у Фрони – хозяйство, у Фрони – гости пересидевшие, но Фроня – жена своего мужа и знает вместе с ним: увы, Это неизбежно, Это – будет всё равно, к Этому идёт, Это – у всех на уме. Была же и Фроня когда-то курсисткой, и помнит давнее-давнее-давнее, ещё – как ожидали Ту.
А как к Той
Зябко стягивая вкруг себя оренбургский платок, узкая – ещё 'yже, с ожиданием и тревогой ко входной двери, Вера возвратилась в столовую.
То хранимое обещательное выражение младшей дамы, во всех спорах так и не высказанное, – не оно ли стекало теперь с её пророческого лица, выстанывалось из горла буревестницы:
Я напишу: «Завет мой – Справедливость!»,И враг прочтёт: «Пощады больше нет»…И только это было полузвуком. Потому что если вспоминать да спорить – этой даме полнокровной с энергичными локотками; этому приват-доценту с басовитым покашливанием, неистощимому на доводы, но по-милюковски и осторожному; этому анархическому инженеру оборачиваться из-за шторы на каждую несогласную реплику, страдальчески подрагивая веками; этой профессорше самодовольной скрывать волнение за твёрдостью тона и тихостью речи; да этому полковнику, лжелибералу, обмякшему, а готовому и вскинуться, как полкан; да библиотечной этой девице розоветь, преодолевая робость, – если бы все они наперебой кинулись говорить, чт'o помнят и думают, – швырнуло бы их сквозь ночь да в утро, пропустя и вестника, и весть его.
…Легко рассуждать о революции в стране, где её не бывало. Но мы пережили – и видели.
А что мы плохого видели, позвольте?
Казалось, наоборот: не за призрак ли бьёмся? Вообще возможен ли когда-нибудь, когда-нибудь переворот в такой безнадёжно инертной стране?..
В те годы каждое крупное убийство встречало благоговение, улыбки и злорадный шёпот.
Не убийство! Если есть партия, идейная основа, – террор не убийство, это – апогей революционной
А не находка ли была – захватный путь? Объявился Союз Издателей: возникаю! запрещаю посылать хоть страницу на проверку в Цензурный Комитет! И все, до правых, охотно сразу присоединились! И вмиг: цензуры нет! Без капли крови.
Ну да наборщики устанавливали свою, революционную цензуру: что не нравится – не набирали.
А почему было не принять Манифест? Разве мало? Нет, только разъярил: не надо вашего Манифеста, лучше пинком ноги раздавить гадину! И выборов в Думу не надо – додавить гадину!
Между прочим: как раз сегодня – 11-я годовщина Манифеста. 17-го Манифест, 18-го – Совет Рабочих Депутатов: выдать оружие пролетариату и студентам!
В Москве – всеобщая забастовка, нет электричества, тёмная ночь. Во дворе университета студенты рубят деревья, зажгли костры, поют революционные песни, эсеры спорят с с-д. Курсистка, дочь полковника: «А пойдёмте, товарищи, собирать еду и револьверы!» Приоткрыли ворота, вышли на Никитскую, просят в темноте у публики: «Жертвуйте студентам деньги, еду и оружие!» И в корзинку к ним сыпятся французские булки, колбасы, шелестят бумажные деньги, а в карман суют то револьвер, то нож.
Когда в больнице левые врачи – лечили только революционеров и солдат. А из народа, кто крестится, того не брали.
Учредительного Собрания добивались кронштадтские матросы, пока не разгромили 140 магазинов и лавок. На том успокоились.
В легальной «юмористической» прессе – прямые угрозы цареубийства. Свобода слова! – но только ораторам, угодным большинству. Говорящих не в тон толпе – заглушали свистками, кулаками, сталкивали.
Осенью Пятого года многие напуганные уезжали за границу и переводили деньги.
Москва тогда вся ощетинилась баррикадами, но больше по озорству: валили полицейские будки, трамваи. На извозчике едет барыня в меховой ротонде, а под ней везёт бомбы – и патруль, конечно, не смеет её обыскивать.
А интеллигенты накупили револьверов, хотя стрелять не умели. Потом – куда их деть? И зарыть не умели. В уборные сбрасывали. Прислуге отдавали – куда-нибудь деть.
Да какая то была революция? Всё авантюрно, ничто не подготовлено. Всё главное было до и началось после: террор! террор! террор!
…Отдам во власть толпе. И он в руках слепца…Им сын заколет мать, им дочь убьёт отца…Ну, в Сибири было посерьёзней. Красноярск целый месяц был в руках революционеров, управлялся Союзом союзов. И войска брали его форменным сражением. А Чита держалась два месяца, хотя потом сдалась Ренненкампфу без боя. Во Владивостоке офицеры стреляли в митинг, а матросы перебили офицеров. В Елани, да по всей дороге, Меллер-Закомельский железнодорожников и телеграфистов кого вешал, кого порол резиновыми палками, голых на морозе.
А в Иркутск по амнистии привезли тысячу сахалинских уголовников да и бросили там. Они с революционерами объединились, стали шайками грабить, револьвер к виску. Даже днём и на главной улице нападали.
То был – праздник смелой жизни, гордая песня простора! Уповать ли, что ещё воскреснет и вернётся?
Революция прокатилась, а хлеб так и остался полторы копейки фунт, мясо так и осталось 20 копеек.
А дальше пошло – ограбное движение: кассы, почты, магазины, казённые винные лавки – сплошь. Ежедневные дерзкие грабежи.