Красные дни. Роман-хроника в двух книгах. Книга вторая
Шрифт:
Когда все просмеялись, казачок этот подошел ближе и сказал уже бел смеха, а как бы даже и с осуждением:
— Ты скажи лучше, товарищ, каких ты кровей и зачем к нам на хутор приехал? Чужих тут нету, атаманья от нас разбежались, все у Краснова за Донцом, купцы тоже смылись от твердого обложения, так что не стесняйся, товарищ. К чему эта твоя агитация будет-то? А обличье у тебя и вовсе не русское. Тогды, може, и правду белые брешут, будто коммуняки Россию и Дон жидам продали? А?
Аврам взял себя в руки и ответил спокойно, на теоретических примерах,
Но, оказалось, нет. Оказался он даже обыкновенным бобылем — у него-то ни своей хаты, ни жены, ни детей не было, вот что удивительно! Зимой жил он в наймах, по соседям, а летом либо пас овец, либо сторожил сад у ближнего пана. С ранней весны до первого снега обитал в садовом шалаше. Его по этой жизни даже никто не называл по имени, а дали такую кличку — Шалашонок.
Аврам тогда простил пархатому Шалашонку его невежество, а сейчас, увидя его в строю парламентеров, сильно возмутился. «Какая же гнида! — подумалось. — Ни жены, ни имущества не имеет, а какую-то свою гордость и спесь желает всякий раз выразить! И мы-де люди! Так за что же он, в самом деле, болел-то?» Прояснилась мысль о необходимости решительной борьбы с этой косной темнотой, сословными предрассудками, круговой порукой сельщины, где заодно все — и кулак, и такой вот злобный батрак, какой-нибудь Шалашонок...
Теперь этот казачишка Шалашонок сидел на добром коньке в задней паре (вся денутация стояла на конях в две шеренги) и был едва виден... Ах ты, темнота дремучая! В Москву, видите ли, он собрался!..
Между тем Овсянкин уже взял из рук Беспалова, сидевшего понуро в седле, древко флага. Длинное полотнище тут же потащилось по зеленой травке. Глеб поднимался с флагом к Барышникову и Гуманисту, сверля расширенными, черными зрачками обоих, понимая, что сейчас произойдет нечто немыслимое, страшное.
— Именем революции... — с хрипом сказал он, останавливаясь на пол пути, мучительно напрягая волю и мозг, чтобы найти какие-то главные, пронзающие своей правдой слова, и не находя их, — именем народа я... требую... конвоировать нас в штаб!
«Спектакль», — подумал Аврам, отворачиваясь к Барышникову и как бы доверяясь ему в эту минуту. Ему претила ненатуральность всей сцены. Да и не умел человек умирать красиво, мельчал на глазах... Но раз подошло время и место — умри, гад, с достоинством!
А что ж тут такого? Гражданская война есть средство Мировой Революции. Тут смущаться нечем. Пролетарий-диктатор вложил в нашу руку тот меч-кладенец, который тысячу лет ждал своего времени... Жестокость? Но это — не классовое понятие, а поэтому им должно пренебречь.
Этот парламентер, попавший в плен к повстанцам, мелет чушь, драматизирует события. Но какая может быть «частная драма», когда на кон поставлена судьба мирового пролетариата?
Да он уже и смирился, кажется... Обмяк, понял этот заблудший индивид!
— У нас,
— Мацепуро! — коротко и непонятно крикнул через плечо Барышников.
Это была фамилия такая: Мацепуро.
На задерганном коне с рваными кровоточащими губами подлетел отделенный в расстегнутой до пупа розовой рубахе, под которой рябила удалая волна матросской тельняшки. «Заломил коня безжалостно, разрывая мундштуками конскую пасть, отсалютовал шашкой: каков будет приказ?
— Этих... изменников! — кинул небрежно комэск Барышников, чуть побледнев от решимости. — Всех... по первому разряду!
10
«Мацепуро?!» — словно обожгло душу Овсянкина.
Но Мацепуро был захвачен им лично в Сарепте как грабитель! Мацепуро командовал тогда одним из эшелонов... Анархисты захватили после эвакуации Ростова пятнадцать миллионов рублей золотом и начали делить, как мародеры... Их арестовал сам Чрезвычайный комиссар Орджоникидзе! И после почти всех расстреляли в Царицыне. Почему этот здесь?
Овсянкин смотрел на происходящее расширенными зрачками и не верил глазам своим.
Ринулись в охват всадники, замелькали клинки, взревели двенадцать безоружных… Хрип, вой, проклятия, лязг клинков и затворов смешались в жуткий хаос расправы, солнце зашло за дымное облако, потух за Доном золотой купол церкви.
— Товарищи! — как бы очнувшись, схватив за лезвие шашки окровавленными пальцами и не выпуская ее, хрипел Беспалов. Он качался в седле, потому что Мацепуро, оплошав, рвал шашку свою из его рук. — Товарищи! Я в Красной Ар-р... Добро-во-лец! Я сам пошел за Сове-ты...
Ординарец Барышникова с другой стороны достал Беспалова клинком вдоль темени, и боец упал наконец под копыта своего коня.
Юный политком Гуманист оробел.
Он все-таки не этого ожидал от непримиримости и суровости своего командира! Ну, напугать, ну, задержать и конвоировать в штаб, судить, наконец, и — расстрелять по суду революционной совести наиболее отпетых!.. Но не так же...
С другой стороны, на его глазах происходило именно то, что после можно было назвать «неизбежной жестокостью момента», и это его парализовало. Он не мог вмешаться, приостановить расправу.
Был некий перехлест боевой ярости, некая чрезмерность подхода, но Гуманист был еще молод, слаб против Барышникова и к тому же боялся уронить себя в глазах бывалых рубак, таких, как морячок Мацепуро. Кроме того, по опыту он уже знал, что надо в подобных случаях сдерживаться. Жизнь сначала напугает до шока, а потом все и оправдает путаной усложненностью взаимосвязей. Сегодня ты перегнул палку, а завтра еще сильнее перегнул твой враг, и все стало как бы на место, на золотой серединке... Кто и кого станет судить?