Красные сабо
Шрифт:
И еще одно лето прошло под рев и грохот танков, самолетов и артиллерийской канонады. Оборванные, грязные немцы отступали на север, их грузовики горели на обочинах дорог, и на этот раз уже их оружие и всякий хлам усеивали придорожные канавы. Из их развороченных брошенных чемоданов ветер вырывал и письма, в которых мелькало: «Mein Liebe… Mein Schatz… Mir wird bange… Ich warte…» [14] Я набивал карманы этими пылкими и жалобными посланиями. А потом появилась чистенькая, с иголочки армия, пахнущая бензином, новым обмундированием и дорогим табаком, и город закружился в вихре ликования, уже не слыша последних одиночных выстрелов со стороны леса. Люди вылезали из погребов, доставали флаги из чуланов. На главной улице джипы с трудом пробивались сквозь возбужденную толпу: приветственные крики, цветы, протянутые со всех сторон руки. Немного погодя медленно проследовала открытая машина: на переднем сиденье мужчины с
14
Любимая… Сокровище мое… Мне страшно… Я жду… (нем.).
Я, который всегда отличался крепким сном и мог заснуть где и когда угодно — в кровати, в кресле, за столом, на любом пригорке! — вдруг ни с того ни с сего стал страдать от бессонницы. Не успеваю я лечь на узенький диванчик, где трудно даже повернуться, как мертвые обступают меня со всех сторон. Они не пугают, не угрожают, о нет, напротив! — они добры ко мне. Неслышно скользнув по комнате, они садятся у изголовья и дергают меня за рукав, точно робкие, боязливые дети. Все, чей покой потревожил я за эти последние недели, собираются здесь, возле моей постели: мой отец в черном купальном костюме, с сачком для креветок на плече, на илистом пляже, Жорж в своей мастерской, налегающий на длинное лезвие стамески, Алиса, стоя на коленях, суконкой натирающая паркет, Эжен на своем древнем велосипеде, в широких брюках, схваченных у щиколоток зажимами, и в каскетке, сдвинутой на затылок, Мина, бросающая зерно курам. А за нею мне видится и сам курятник, и кроличьи клетки, где деревянные изгрызенные перекладины местами обмотаны проволокой, а на полу стоит фиолетово-белая миска с облупившейся эмалью и ржавыми проплешинами. И нет конца воспоминаниям. Я слышу, как они шепчут: «Подрастешь — прочитаешь… Смотри, испортишь себе глаза… Ну как, заговорщик… Добрый боженька, он там… Это война, опять все сначала…» Я даже вижу тех, кого сам не знал: вот я сижу в такси вместе с Андре, машина едет по мосту через Сену, описывает круг по площади Согласия, и он делает знак шоферу: «Да-да, поезжайте по Елисейским полям, только не слишком быстро!» Глаза у него блестят, он говорит: «Знаешь, а мне лучше!» Но пот блестит у него на висках, на крыльях носа. «Ты так похож на Андре!» И это я смотрюсь в зеркало и рисую свой портрет карандашом в блокноте, уперев его в приподнятые колени. Иногда я задремываю, а потом просыпаюсь и оказываюсь в лесу, близ Покура, в ложбинке, где в изобилии растут вороночники. Вдали, на колокольне церкви в Монтаржи, часы отзванивают четверть, половину, полный час, в ночной тишине их бой чист и ясен. Наконец перед самым рассветом я засыпаю. И в сонных кошмарах я опять вижу моих родных, но уже мертвыми. Тут они все на одно лицо.
В минуту положения во гроб, в комнате, где слабо мерцал ночник, я в последний раз глядел на лицо моего отца, и, я знаю, мне хотелось бы сохранить о нем иное воспоминание, нежели образ этой восковой, навеки застывшей маски. Двое служащих похоронного бюро с вытянутыми лицами выжидающе смотрели на меня, стоя по обе стороны гроба, куда они только что уложили тело.
— Вы желаете положить туда что-нибудь? — спросил один из них.
Я не предвидел такого вопроса и растерянно молчал. Он добавил:
— Какую-нибудь вещь, фотографию… вы понимаете?
Но я не понимал, и я сказал:
— Нет. Вы можете закрывать.
Он наклонил голову и быстро опустил крышку гроба.
Теперь, мне кажется, я поступил бы иначе: я положил бы ему на грудь или возле правой руки эту книгу.
В день похорон гроб показался мне огромным, он еще больше подчеркивал тесноту дома. Носильщики действовали осторожно, они медленно и плавно огибали углы, стараясь не задеть стены и мебель. Они пересекли кухню и спустились по нескольким ступенькам во двор. Там ждали родные, они расступились, образуя проход: Симона с Альсидом, Сильвия с мужем, «малышки», давно уже ставшие взрослыми, и Фредерик, бледный и белокурый, в своем черном бархатном костюме. Группа продрогших друзей и соседей ждала нас у ворот нового кладбища, за карьером, там, где некогда простирались хлебные поля, прилегающие к замку. Ни одного деревца, ни единой травинки — только строгие ряды серых плит, стел и крестов с кошмарными «украшениями» в виде венков и ваз, которыми здесь принято увенчивать могилы. Моя мать, растерянно глядевшая перед собой, иногда спотыкалась о камень, я поддерживал ее под руку и вел к открытой могиле, вырытой в самом конце аллеи. Все произошло очень быстро: не было ни священника, ни речей. Гроб опустили в яму, задевая углами за стенки. Потом — минута молчания под порывами налетавшего ветра. Ледяная тоска сжимала мне сердце. В каком жутком одиночестве оставляем мы наших умерших!
Вчера ночью у меня в голове возникла фраза, совсем готовое изречение: «Чем дальше течет время, тем теснее обступают нас слова мертвых».
Поэтому я встал, превозмогая усталость, нашел бумагу и карандаш и быстро записал фразу. Перечитывая ее утром, я заметил, что вместо «слова мертвых» написал «мертвые слова». Я поколебался немного, но потом все же исправил. В конце концов, какая разница: слова мертвых, слова, чтобы описать, чтобы удержать мертвых, а потом, не менее страшная, чем людская, смерть слов. Но они все теснее обступают меня, это верно, время течет, и столько разных корней питают нашу жизнь…
Я вышел в туалетную комнату выпить стакан воды. Ночное небо в окошке начинало бледнеть. В этот серый предрассветный час все затихло, не шелохнется в саду. И полная луна застыла над лесом.
Вот тогда-то я и сказал себе, что должен уехать отсюда.
Я сказал матери:
— Мне пора возвращаться.
— Да, я знаю. Когда?
— Сегодня вечером.
— Сегодня? Так быстро?
— Меня столько работы ждет. Надо готовиться к лекциям. Тебе немного полегчало?
— Да, полегчало, ты не беспокойся обо мне.
— Ты не хочешь поехать со мной сейчас?
— Нет, не сейчас. Тут еще множество дел нужно будет уладить…
— Я тебе напишу. А через несколько недель приеду за тобой.
— Хорошо. Ты что, всю ночь будешь ехать?
— Да.
— Это неразумно.
— Не бойся. Если я почувствую, что устал, я остановлюсь.
— Ну как хочешь.
Потом я звоню Жюльетте из уличного автомата, возле почты.
— Я возвращаюсь.
— Вот хорошо! Когда?
— Завтра буду дома. Наверное, рано утром. Но я точно не знаю, в котором часу. Все будет зависеть от дороги.
— Ты собираешься ехать всю ночь?
— Да, так лучше.
— Будь осторожен. Ты хорошо себя чувствуешь?
— Ничего, неплохо.
— Выпей кофе на дорогу.
— Ладно.
Дети, в новенькой форме, с новенькими ранцами, с криками выбегают из школы. Они бегут мимо магазина похоронных принадлежностей. Одни поворачивают направо, наверное, сейчас зайдут в кондитерскую. Другая группа вприпрыжку пересекает площадь. Я отворачиваюсь. Я больше не хочу их видеть.
Я отправлюсь в сумерках. Проеду по нашей улице, приторможу перед поворотом и, взглянув в зеркальце заднего вида, увижу у калитки мать, машущую мне рукой. С тяжелым сердцем я махну ей в ответ в последний раз. Я сверну на Вокзальную улицу и миную стоянку автофургонов, неоновые вывески гаражей и серые от тумана и копоти домишки. И еще раз подумаю: уродство, скука, нужда. Проезжая мимо вокзала, я взгляну на часы на его фронтоне и машинально сверю их со своими. Потом пересеку Лашоссе, пустыри и стройки давно снесенного предместья, где теперь вырастают башни домов, кое-где наверху уже горит в окнах свет.
Я мельком подумаю о дяде, чей дом стоит чуть дальше, за ними, — маленький домик, зажатый между этими бетонными глыбами, но пока еще целый. Там Жаклина, наверное, сейчас готовит себе ужин на газовой плите, а наверху, в мансарде, стоит, прислоненный к книгам, портрет Андре.
Я пересеку Неверскую железную дорогу через переезд, из осторожности поглядев и направо и налево, как делал всегда: наверное, так повелось еще с тех пор, как мы переходили рельсы, отправляясь на прогулку в лес. А дальше я поеду по сельской местности мимо рощ, живых изгородей, невысоких холмов, то тут, то там встречая деревушки, сгрудившиеся вокруг церкви с колокольней, четко вырисовывающейся среди последних отблесков дня в сумеречном небе. На перекрестках передо мной встанут столбы-указатели: Шаторенар, Шантекок, Сен-Жермен-де-Пре, Куртене, все эти названия местностей и деревень, подобно названиям церковных соборов, мирных договоров или битв в учебниках, обозначают вехи моей собственной истории. Может быть, на миг у меня явится искушение остановиться и заглушить мотор, чтобы вслушаться в еле различимый шепот и тихое дыхание родной земли, но я не поддамся ему, ведь я и так наизусть знаю, помню шелест листвы, лай собак во дворе фермы, приглушенный расстоянием, жалобный крик ночной птицы. Достаточно с меня на ходу бросить взгляд на молочные озера тумана, стоящие в низинах лугов, откуда торчат верхушки деревьев, рощиц, выступающих из него темными островками, достаточно вдохнуть запах перегноя и унавоженных осенних полей. Я поеду дальше, пересеку Куртене, ночной пустынный Куртене с его крытым рынком на площади, и наконец выберусь на автостраду.
И вот там, на этой чистой, гладкой, безликой ленте шоссе, я внезапно испытаю пронзительное ощущение грусти и одновременно облегчения при мысли, что оторвался от родной почвы. Я включу радио, настрою его на волну «Франс-Мюзик» и помчусь по шоссе, устремив взгляд на однообразный серый, летящий мне навстречу асфальт; может, мне повезет, и я услышу Вивальди, Равеля или Моцарта. Я буду ехать по знакомому, сотни раз пройденному маршруту с давно привычными указателями — в последний раз я в спешке ехал по нему в обратном направлении, зная, что в конце дороги меня ждет умирающий.