Красные сабо
Шрифт:
Моя мать не знала деда, поскольку он умер сразу после войны, а она вышла замуж за отца несколько лет спустя.
— Одна только Симона и может тебе о нем рассказать, — говорит она мне. — Съездил бы, навестил ее. У нее ведь сохранилась фотография, которая висела на стене в спальне у Мины, помнишь?
Да, саму спальню я помню хорошо: камин с затейливым орнаментом, комод с серой мраморной доской, кровать, шкаф, сосновый паркет с причудливыми прожилками, в которых мне виделись какие-то профили и разные чудовища и наконец — да, в самом деле — увеличенная фотография в черной рамке, на стене. Но само лицо стерлось в моей памяти.
Я отвечаю:
— Да, верно, завтра же поеду к Симоне.
Симону я считаю женщиной авантюрной складки — в самом благородном
— Знал бы ты, чего только они обо мне не говорят, какие гадости делают! — жаловалась она мне, показывая на дыру в изгороди. — Вон, видишь, отсюда они за мной следят!
Так поднимались со дна души черные наносы.
А вот у Симоны — ничего похожего, и если ей случалось говорить о смерти, то она предпочитала быть карающей десницей, нежели жертвой.
— Знаешь, — сказала она мне однажды с мечтательным видом, — я очень любила резать кроликов. Убивать — значит жить. Смерть — это жизнь.
В ту минуту, надо признать, она до того меня поразила, что я только ошарашенно смотрел на нее: пухлые щеки, восемьдесят кило веса, вся круглая, как клубок шерсти, живая и непоседливая, как кошка. Я на мгновение задумался, как далеко может завести ее эта посылка: «убивать — значит жить»? Но я достаточно хорошо знал ее мирный нрав, знал, что она совершенно безобидна во всем, что касается рода человеческого. Кролики — дело другое: нечего тут лицемерить! Надо смотреть правде в лицо, к чему останавливаться на полдороге? И, подумав немного, я счел ее афоризм «смерть — это жизнь» достаточно глубокомысленным.
Да, несомненно, жизнь так и бурлит в ней: она любит вкусно поесть, выпить хорошего вина, поболтать, поездить по свету. В свои шестьдесят восемь лет она настоящее чудо! Чем только она не занималась в жизни: работала на фабрике, выращивала ангорских кроликов, была садовницей, бакалейщицей, кабатчицей, прислугой, консьержкой, сиделкой, — не говоря уже о том, кем она была в мечтах. Трижды выходила замуж: первый муж оставил ее вдовой в двадцать три года с дочуркой Сильвией на руках; со вторым она промучилась некоторое время и в конце концов развелась; с последним — Альсидом — она живет и поныне в своем блочном доме, слегка присмиревшая к старости. Еще несколько лет назад из ее окон открывался вид на канал и росшие на берегу тополя; теперь метрах в двадцати от ее дома встали стеной высотки, закрывшие от нее весь пейзаж. Но она утешает себя тем, что всегда можно заглянуть в окна соседей напротив.
В ее квартире все сплошь — и стены, и потолки — оклеено обоями в крупных цветах: в кухне царит желто-зеленый цвет, спальня — синяя, гостиная — в огненно-красных пионах всех сортов и видов. И чистота как на голландской барке; а вот и Альсид в кресле у окна, с недвижно
Я спрашиваю:
— Ну как, не лучше ноге?
— Ничего, терпимо. Вообще-то дрянь дело! Но могло быть и хуже!
Симона садится напротив меня — платье на ней тоже цветастое — и кладет ладони на стол, покрытый клеенкой.
— Что же тебе рассказать, а?
Семейный музей она у себя заводить не собирается: ведь в доме нет ни погреба, ни чердака; а в том постоянном вихре, которым была вся ее жизнь, она могла перевозить с собой лишь небольшое число семейных реликвий: кое-что из мебели, из вещей, из посуды и белья, уподобляясь тем кочевникам, которые весь свой скарб таскают с собой в одном-единственном сундучке или чемодане. Воспоминания хранятся в ее голове и в трех обувных коробках, которые она как раз и открывает передо мной, слегка облизываясь, будто собирается извлечь оттуда какое-то лакомство. Она роется в них и, видимо желая сделать мне приятное, вытаскивает оттуда мои книги, заботливо упакованные, обернутые в коричневую бумагу, фотографии и открытки, которые я присылал ей, извещения о рождении моих детей, несколько газетных статей, где говорится обо мне.
— Вот видишь — это твой уголок!
Я тронут, я бормочу какие-то слова, и она, явно довольная произведенным эффектом, укладывает свои реликвии обратно.
— Ладно, это ты видел. Но тебе нужно другое. Ага, вот что тебе будет интересно. Помнишь, он висел в спальне у Мины, над кроватью?
Это та самая фотография в черной рамке, портрет ее отца в возрасте сорока пяти или, может, пятидесяти лет, сделанная, вероятно, как раз в то время, когда он строил дом: красивое лицо с тонкими правильными чертами — мой отец очень походил на него, — остроконечные усы, насколько можно судить по фото, пшеничного цвета, лоб с залысинами и светлые, скорее всего голубые, глаза.
— Да, голубые, — подтверждает Симона. — Знаешь, он был такой мягкий, обходительный, но, по правде говоря, мы его почти что и не видели. Он работал с утра до ночи то на заводе, то в лесу, а под конец своей жизни — на постройке дома. Да, он и вправду был славный человек, не то что Мина — та, чуть что, начинала злиться и на оплеухи не скупилась! Бывало, как напустится на меня: «Ах ты дубовая башка!» — да за мной через кухню, а я от нее удираю поскорей за дверь. Признаться, она частенько бывала права: со мной нелегко было, вечно я дерзила, перечила, а уж до чего упряма, просто страх!
— А твой отец, он что, строил дом совсем один?
— Да, можно сказать, один. Одно время ему подсобляли два солдатика. Такие молоденькие. Я их хорошо помню: на ногах обмотки, вещевой мешок за плечами. Уж не знаю, откуда они взялись. Наверное, отпускники, хотели подработать немножко, ведь война-то уже шла к концу. Твой отец воевал где-то в Дарданеллах, в Галлиполи, уж и не припомню. Да в общем-то, если их не считать, один и построил!
Он возвращается вечером, по холодку, когда лягушки на реке заводят свой концерт, возвращается после рабочего дня на заводе. Вешает сумку и куртку на гвоздь в маленьком дощатом сарайчике, где держит свой инструмент, и, присев там на ящик, дает себе минут пять роздыху. Сидит, расставив колени, и скручивает сигарету, тщательно облизав бумагу и примяв ее большим пальцем. Собрав со своих плисовых штанов просыпавшиеся крошки табака, ссыпает их с ладони обратно в резиновый кисет, потом щелкает зажигалкой и закуривает. И тогда усталость немного отпускает его и по всему телу разливается покой, и только тут, словно внезапно включили звук, до его слуха доносится лягушачий хор. Иногда на кучку шлака вспрыгивает кошка, и тогда несколько секунд человек и животное безмолвно смотрят друг на друга. Налетевший ветер ерошит листву в кустах, и он думает: «Тут надо будет расчистить местечко для сада. В глубине я устрою курятник и клетки для кроликов, а там, подальше, в овраге, выкопаю прудик и напущу туда рыбы. На берегу посажу ивы, они растут быстро, и тень от них густая. Да, славно будет. Но сперва надо построить дом! Ладно, пора за работу!»