Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Мы ломали спинки кресел на семинарах, отстаивая от обвинений в мелотемье очерки Овечкина, повести Веры Пановой и «Оттепель» Эренбурга. Мы все отчетливее видели наших противников.
«От города не отгороженное пространство есть. Я вижу: там богатый нищий жрет мороженое за килограммом килограмм. На нем бостон, перчатки кожаные и замшевые сапоги. Богатый нищий жрет мороженое… Пусть жрет, пусть лопнет! Мы — враги!»
На пространстве неотгороженной (отгороженной! Надо же было читать мартыновскую тайнопаись!) правительственной дачи нам представлялся то ли сексот в бостоновом костюме, то ли бюрократ в замше — мороз шел по коже от его
«Примерзло яблоко к поверхности лотка, в киосках не осталось ни цветка, объявлено открытие катка, у лыжной базы — снега по колено, несутся снеговые облака, в печи трещит еловое полено… Все это значит, что весна близка!»
Весна 1956 года бушевала на факультете и в наших душах. Мартынов был — вестник этой весны. Я бы не поверил, если бы мне сказали в ту пору, что все эти стихи, рождающиеся прямо от солнечных бликов на оттаивающих стенах, — написаны за десять лет до того, в глухом душевном «подполье», под замком запрета, в полной, казалось бы, безнадежности, и только теперь вышли на свет, то есть вышли в свет.
Но и свежие, только что написанные стихи Мартынова завораживали:
«Это почти неподвижности мука — мчаться куда-то со скоростью звука, зная прекрасно, что есть уже где-то некто, летящий со скоростью света!»
Со скоростью света разбегались в читающем поколении стихи наших молодых поэтов, еще не знающих, что они — будущие «шестидесятники». Их подгоняло эхо.
«Что такое случилось со мною? Говорю я с тобою одною, а слова мои почему-то повторяются за стеною, и звучат они в ту же минуту в ближних рощах и дальних пущах, в близлежащих людских жилищах и на всяческих пепелищах, и повсюду среди живущих. Знаешь, в сущности, — это не плохо! Расстояние не помеха ни для смеха и ни для вздоха. Удивительно мощное эхо! Очевидно, такая эпоха».
Эпоха звала молодых. Великий ее поэт подавал нам руку:
«Спрыгиваю с пьедестала, ставлю тебя на него я, чтобы чело твое заблистало лавровой листвою. И, триумфальной трубою провозгласив восхваленья, живо справляюсь с тобою, новое поколенье!»
Самое завораживающее четверостишие трубным гласом зазвучало со страниц сенсационного «Дня проэзии-1956», где рядом с горестным молчанием зеков Заболоцкого пробил бой мартыновских часов:
В час ночи Все мы на день старше. Мрак поглощает дым и чад. С небес не вальсы и не марши, А лишь рапсодии звучат…Вальсы — мещанская развлекаловка. Марши — пустая официальщина. Рапсодия… что это? Что-то народное, всемирное, героическое, скорбное… Мы становились старше не на день, а на вечность.
Это был звездный час поэзии Леонида Мартынова.
Дальше — еще четверть века отмеряет ему судьба.
За эти годы он выпускает двадцать книг. В том числе мемуарную прозу. Но главное — поэзия. «Одни стихи приходят за другими». Поэтическая картина вселенной, брезжившая сквозь толщу материала, завершается.
Это именно Вселенная.
Место жизни — Вселенная. Место жизни поэта — Вселенная. Масштаб счастья — вселенский. Хватит ли всем места во Вселенной? Хватит! Ибо она расширяется. Правда, не очень понятно, как это связать: «безгранична, но конечна»: в этом еще
Постичь фактуру такой безбрежности помогают «теноры ХХ века» — физики. Клянясь «пречистым атомом и всеми электронами», Мартынов готов «весь мир творить заново». То есть: «окончательно упорядочить первоначальный хаос». Если мир — это «бездна пламенных мирков, бешено летящих по орбитам», то надо упорядочить орбиты, угадать траектории, познать законы. Мир пахнет кибернетикой и полупроводниками — значит, «у всего орбита есть и ось».
К общему для Октябрьского поколения ощущению «земшарности» добавляется вера в безграничное могущество разума, переходящая у Мартынова в апофеоз интеллекта, которому должно быть подвластно все. Разум освобождается, наконец от иронических одежд скомороха. «У ночи — мрак, у листьев — шум, у ветра — свист, у капли — дробность, а у людей пытливый ум и жить упорная способность». Жить — значит размышлять. Видеть невидимое. Ощупывать неощутимое. «Рассудок может сдвинуть горы». Конечно, не сразу. «Всего еще понять не можем — как видно, время не пришло, и долго мы не подытожим всего, что произошло».
Произошло столь много, и столь страшного, что итоги и впрямь опасны. А Мартынов охвачен желанием именно все подытожить: осмыслить как целое. Но как? «Рядом с райским садом порядочно попахивает адом»; белое оборачивается черным; корень зла если и найдут, то скорее всего от греха подальше закопают обратно. Но: «прячется и в каждой лжи что-то ей и противоположное, только все как следует свяжи!» По неистребимой гегелевской методике, впитанной, надо думать, с азами марксизма, Мартынов в каждой взаимоисключающей паре отыскивает вектор взаимодействия, «чтобы два облика в один слились, в мечтах лелея нечто третье».
В ситуации глобального противостояния двух сверхдержав эта философема наполняется неподражаемой мартыновской «невозмутимостью», прикрывающей все ту же вселенскую тревогу:
О, земля моя! С одной стороны Спят поля моей родной стороны, А присмотришься, с другой стороны, — Только дремлют, беспокойства полны…Непредсказуемым броском ракеты эта земшарность переводится на конкретную орбиту: за два года до запуска соответствующего спутника Мартынов предсказывает этот инженерный триумф:
…Но ведь, впрочем, И устройство луны Мы изучим и с другой стороны: Видеть жизнь с ее любой стороны Не зазорно ни с какой стороны!Магия всеединства требует связать не только разорванные концы пространства, но и разлетающиеся бездны времени: прошлое, будущее…
Точка, в которой Мартынов стремится связать времена, описана так: «позавчера, вчера, сегодня и завтра, и давным-давно». А также: «много тысяч лет». Ибо «в пепел глядя на былое, грядущее ты различишь».