Красота юности
Шрифт:
Выходит, юность не только счастье, но и обязанность. Быть юным — ответственно; недолгий еще опыт жизни не является оправданием тому, кто даром разбазаривал золото юности. Леонардо считал, что долгая жизнь — это хорошо прожитая жизнь. Естественно, вечный труженик Леонардо с представлением о хорошо прожитой жизни связывал не бездумную и развеселую трату времени, не обогащение, не ублаготворение низменных потребностей, а упрямое без устали разгадывание многочисленных тайн мироздания, великое усилие труда и его высшей формы — творчества, когда человек из ученика становится сотрудником и даже соперником природы. По Леонардо, долгожителями оказываются Рафаэль, Пушкин, Хлебников (они все ушли в тридцать семь — что за роковое число?), а какой-нибудь беспечный лоботряс, служивший лишь своим мелким страстишкам, дотяни он хоть до ста, останется мотыльком-однодневкой. Человек высокой творческой страсти в один день проживает целую жизнь, ему надо считать каждый год за два. Человек, просеявший время сквозь пальцы, ничего не внесший в мировую копилку, как бы и не жил.
Великие художники всех времен и народов радостно верили в красоту, одухотворенность юности и стремились перенести ее образ на полотно, лист бумаги, запечатлеть в мраморе, камне, дереве, бронзе…
Вроде бы с юностью мы более или менее разобрались, займемся куда более сложным вопросом: что такое красота? Ну, это то, что красиво — готовно ответили мне почтенный
Каждому доводилось слышать пресловутое: «Да что он в ней нашел?», иной раз с довеском: «Ни кожи, ни рожи». Говорится это без ревности, предвзятости, всякой личной заинтересованности, быть может, с тем легким раздражением, какое вызывает в окружающих заблуждающийся человек. Сплошь да рядом объективная правда на стороне скептиков — избранница и впрямь не бог весть что, но эта холодная правда ровным счетом ничего не стоит для влюбленного, ничего не переменит в нем — он глядит околдованным взглядом, который иной раз куда проницательнее и глубже скептического прищура. Полагаю, что, посещая художественные галереи, выставки, собравшие нетленные образы красоты, многие испытывают порой чувство недоумения: неужели это неправильное, странное женское лицо или эта нелепая мужская фигура могут считаться красивыми? Но ведь художник подобен влюбленному, он глядит на свою модель околдованными глазами и — в отличие от бытового человека — умеет сообщать свое видение другим. Правда, не всегда, у людей разные вкусы, разные представления о том, «что такое хорошо и что такое плохо». Тем, кто обладает сильно развитым воспринимающим аппаратом, куда легче понять очарованность художника той или иной натурой и разделить его чувство вопреки собственным пристрастиям, нежели тем, кто редко соприкасается с искусством. Чтобы не быть голословным, сошлюсь на знаменитую головку царицы Нефертити. Заостренное лицо, непомерно длинная шея, выпуклые глаза, нелепый головной убор, похожий на ведро — да что тут красивого? Как, а чистота нежного овала, таинственная складка прекрасно очерченных губ, сияние женственности, то «ewiq weibliche», чему всю свою долгую жизнь поклонялся великий ценитель красоты мира сущего Гете? Мы еще поговорим о том, что образ красоты подвижен, что он меняется с течением времени, как меняются моды, хотя, разумеется, не столь часто, что у разных народов свое представление о красоте — абсолют в этой области условен, — но египтянка Нефертити, жена фараона Аменхотема IV, жившая в XIV веке до нашей эры, стала нетленным образом красоты, не подвластной времени и пространству. «А я этого не вижу», — слышится мне чей-то упрямый голос. Остается развести руками и со вздохом напомнить, что бесчисленные поколения благоговели перед красотой Нефертити. Разве это доказательство?.. Конечно, хотя оно вряд ли откроет слепому вежды.
Словами красоту не передашь. Это прекрасно знал Лев Толстой. В полушутливом споре с Тургеневым и Дружининым, кто лучше опишет красоту женщины, он перечеркнул прямолинейные описания своих соперников одной-единственной фразой из Гомера: «Когда Елена вошла, старцы встали». Умно, дерзко, лукаво, но вместе с тем Толстой как бы расписывается в бессилии выразить словами живую красоту женщины. Впрочем, это не мешало ни ему самому, ни его литературным собратьям создавать пленительные женские образы. Разве мы сомневаемся в зрелой красоте Анны Карениной, или девичьей — Наташи Ростовой, или романтической — Татьяны Лариной? А между тем Пушкин не дал ее портрета. Ведь нельзя же считать портретом: «Татьяны бледные красы и распущенные власы». Непонятной иронией веет от этой нарочито корявой, не пушкинской строки. Образ Татьяны возникает из контраста с ее сестрой Ольгой, о которой сообщено довольно много:
Глаза, как небо, голубые; Улыбка, локоны льняные, Движенья, голос, легкий стан — Все в Ольге… но любой роман Возьмите и найдете, верно, Ее портрет: он очень мил, Я прежде сам его любил, Но надоел он мне безмерно.Брюзжащий Онегин высказался об Ольге еще беспощадней: «Кругла, красна лицом она, как эта глупая луна на этом глупом небосклоне». А вот о Татьяне:
Ни красотой сестры своей, Ни свежестью ее румяной Не привлекла б она очей. Дика, печальна, молчалива, Как лань лесная, боязлива…Но все читатели видят Татьяну — сельскую девушку и дружно считают, что у нее черные волосы, глубокие темные глаза, удлиненный овал бледного лица. Столь же отчетлив для всех образ Татьяны, ставшей светской дамой в малиновом берете, что так подходит к темным волосам. А ведь всего-то сказано, что «все тихо, просто было в ней». Чего же достигает Пушкин такой зримости образа, ставшего символом русской женской красоты — физической и духовной? Колдовством рассеянных по роману легких мазков чарующей авторской интонацией, исполненной нежность и уважения, и чем-то вовсе неуловимым, что принадлежит тайне гения.
Но если б читатели могли изобразить карандашом или кистью Татьяну, которую они носят в душе, получилось бы множество различных образов, совпадающих разве что в цвете волос и глаз да бледности лика, ведь у каждого свой идеал красоты.
Иное дело — изобразительное искусство, что явствует из самого его названия. В отличие от литературы, оно дает зримый, полный, окончательный, не нуждающийся в досочинении образ. Нам не надо трудить воображение, чтобы намечтать Леонардову Мону Лизу, она перед нами — округлое безбровое лицо с устремленными вдаль глазами, с загадочной улыбкой, воспетое и теми, кто дружит с музеями, и теми, кто производит парфюмерию (душистое мыло «Джоконда», пудра «Джоконда», губная помада «Джоконда»), запетое, как уличная песенка, и все равно вечно новое, ничуть не утратившее своих чар. Иной прелестью веет от «Девочки» (Вермеер Дельфтский) с вопрошающим взглядом и полуоткрытым ртом, уже предугадывающей свою женскую суть, или от зеленоглазой золотоволосой — в рыжину — девушки Тициана, напоенной соками земли, как фрукты, которые она держит на блюде, — его любимой дочери, проникшей чуть не во все женские образы мастера, и кто, кроме Сандро Боттичелли, мог передать лунатическое очарование отрешенных от всего земного печальных удлиненных созданий, сопутствующих Весне? А молодая женщина со знаменем в руке на знаменитом полотне Эжена Делакруа «Свобода на баррикадах», или бессмертный очаровательный Гаврош, открытый Виктором Гюго, а здесь обретший зримые черты маленького бесстрашного борца, а спящая Венера Джорджоне, рано унесшая в могилу свою тайну!.. Стоп, тут нужно небольшое отступление,
Вернемся все же к основной теме. Если обратиться к энциклопедическим словарям — от старого знаменитого «Брокгауза и Ефрона» до наиновейших, то убедишься с грустью, что простых, доходчивых слов для расшифровки общеупотребительного понятия не существует. Свихнешь мозги, блуждая в густом тумане приблизительных слов. Не всегда прямой путь — самый верный, к красоте лучше пробираться околицей.
Вспомним фразу Достоевского: красота спасет мир. А знаменитый английский поэт, прозаик, драматург и эссеист, один из самых блестящих умов прошлого века, Оскар Уайльд утверждал: морали нет, есть только красота. Похоже, что высказывания двух знаменитых писателей исходят из взаимоисключающих представлений о сути красоты. Нет сомнения, что наш классик подразумевал под красотой не смазливое личико, от которого случаются на земле разные беспорядки, но ждать спасения столь же бессмысленно, как добывать солнечный свет из огурцов, чем занимались — по утверждению Свифта — мудрецы Лапутянской академии. Достоевский имел в виду не внешнюю, поверхностную красоту, прикрывающую порой опустошенность, даже уродство, а нечто высшее, несущее нравственную силу. Уайльд безразличен к спасению мира, он не признает морали и верит лишь в очевидную красоту, отказывая ей в этическом начале. Творчество Уайльда, если взять его пьесы «Как важно быть серьезным», «Идеальный муж», «Веер леди Уиндермир», изящные и сознательно поверхностные, до сих пор чарующие зрителей, служит подтверждением его тезиса, равно как и блестящий жестокий роман «Портрет Дориана Грея» — имя героя стало нарицательным для обозначения утонченной, неподвластной времени красоты вопреки развязке, где гнусно постаревший портрет Дориана открывает внутреннее уродство, трухлявость мнимо молодого человека. Но обратимся к сказкам Уайльда «Счастливый принц», «Преданный друг», «Мальчик-звезда», «Замечательная ракета» — нравственная подоплека этих совершенных по форме произведений очевидна. Настолько очевидна, что в «Преданном друге», будто извиняясь за противоречие между художественной практикой и теоретическими предпосылками, Уайльд завершает трогательную и горестную историю маленького Ганса — жертвы корыстного лицемерия — иронической концовкой. Историю эту поведала Коноплянка старой Водяной крысе, которая оскорбилась, «как тот критик» (!), обнаружив, что в рассказе есть мораль. Она сердито вскрикнула «Фу! — потом взмахнула хвостом и спряталась в нору». Стало быть, критик, брезгливо отвергающий мораль, подобен глупой водяной крысе, скрывающейся в смрадной норке от урока добра. А писатель, разделяющий его взгляды?.. Выходит, Уайльд довольно зло посмеялся над самим собой.
Попытка игры на равных в аморальном мирке знати и богачей привела Уайльда в тюрьму. Сильные мира сего откупаются от расплаты, поэт гибнет. В «Балладе Рэдингской тюрьмы» и тюремных письмах нет и следа эстетического кокетничания, модного цинизма. Голос поэта пронизан болью за человека, иначе говоря, нравственным началом. Вот как получилось с художником, поклонявшимся «чистой красоте» и отвергавшим иные мерила истины. Еще до своего несчастья Уайльд — большой художник — не мог оставаться в рамках голого эстетства, а уроки Рэдингской тюрьмы сделали бывшего индивидуалиста частицей общечеловеческой боли, так произошло его сближение с другим узником, автором «Записок из Мертвого дома» — прежде антиподом. Исповедуя красоту, Уайльд пришел к нравственности. Когда-то он высокомерно говорил, что только в таких несчастных странах, как Россия, «единственным путем к совершенствованию является страдание», но что для остального человечества нужна проповедь нег и наслаждений; теперь он с благоговением поминает имя Достоевского [1] .
1
Чуковский К. — Оскар Уайльд. Полн. собр. соч., издательство Т-во Маркс, Спб., 1912.
Быть может, мы слишком рано ушли вглубь, а все ли так ясно на поверхности? Что мы считаем красивым, или — еще проще — какого человека мы считаем красивым? В книге «Страна анатомия» профессора Этингена, крупного ученого и блестящего популяризатора науки, пугающей обывателя, есть превосходное рассуждение на интересующую нас тему.
Великий критик В. Г. Белинский не мог пройти мимо проблемы красоты. «Хотите изобразить красавицу, — писал он, — приглядывайтесь ко всем красавицам, которых имеете случай видеть; у одной срисуйте нос, у другой глаза, у третьей — губы и т. д., таким образом, вы нарисуете красавицу, лучше которой уже нельзя и вообразить…» Что это напоминает? Ну конечно же Агафью Тихоновну из гоголевской «Женитьбы». Запутавшаяся в претендентах на ее руку, невеста создает совершенный тип жениха, одновременно — эталон мужской красоты: «Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородность Ивана Павловича…» Гоголь завершил работу над пьесой в 1842 году, не исключено, что он пародировал Белинского, чей способ создавать красоту несомненно был ему знаком. Во всяком случае, трудно поверить, чтобы Белинский стал вторить Агафье Тихоновне. Но все не так просто. Сама Агафья Тихоновна, ничуть о том не ведая, перефразирует умозаключения гения немецкого Ренессанса Альбрехта Дюрера, что прекрасное составляют из нескольких вещей, как это делают пчелы, беря взяток с разных растений. В громадном наследстве Дюрера, работавшего больше всего в графике, едва ли не лучшим является живописный автопортрет в образе Христа, находящийся в мадридском Прадо. Мне посчастливилось видеть это несравненное полотно, и я сильно сомневаюсь, что Дюрер создал точное подобие своего живого человеческого облика, это мало вероятно, исходя из самой художественной задачи: создать образ богочеловека. Но ему и в голову не пришло действовать пчелиным методом, собирать черты разных людей, он вознес собственное лицо.