Край земли
Шрифт:
Тобик – кривоногий рыжий ублюдок. Он живет в кают-компании. В изъятие всех судовых правил Тобику разрешается гулять по всему судну, не исключая и священного места – капитанского мостика. Поэтому Тобик непрестанно бродит по пароходу, обнюхивая все углы и сапоги попадающихся ему по пути матросов и пассажиров. Как-то так случается, что именно в тот момент, когда Тобик гуляет по спардеку, капитану приходит в голову угостить его тарелкой супу, раздобытой контрабандным путем в буфете. Капитан стоит в дверях своей каюты, выходящих в салон, и жалобным голосом выкрикивает: «Тобик, Тобик, То-о-о-би-к!» Это продолжается до тех пор, пока на трапе не послышится сопенье и недостающий короткими кривыми лапами от ступеньки до ступеньки щенок не скатится кубарем в салон. Тогда капитан произносит
Скоро с палубы доносится: «Тобик, Тобик, Тобик… поди сюда, Тобик!» Ублюдок спокойно спит на капитанской койке. Капитан терпеливо спускается к себе и, взяв подмышку ублюдка, несет его наверх. Там капитан сосредоточенно шагает по мостику. Первые четверть часа ублюдок терпеливо ходит за капитаном, тыкаясь неуклюжей мохнатой головой в его сапог. Потом это ему, повидимому, надоедает, и он преспокойно совершает прогулку независимо от капитана. При этом он сосредоточенно обнюхивает все углы. В конце-концов щенок задумчиво останавливается у одного из углов штурманской рубки и, подобрав под себя задние лапы, приседает. Морда Тобика хмурится, клочья рыжей шерсти собираются комками. Капитан продолжает ходить, ничего не замечая. На глазах у нескольких десятков привязанных на нижней палубе лаек совершается величайшее святотатство. Лайки сидят на корточках и скулят в сторону Тобика. Тот тоже начинает урчать, не прекращая своего занятия. Капитан оборачивается на урчание. Однако, вместо громов и молний, которые, по моим представлениям о морских порядках, должны были бы посыпаться на голову ублюдка, лицо капитана расплывается в довольной улыбке. Он приседает около ублюдка и, сделав рукою жест, означающий: «не мешайте», с необычайной ласковостью начинает приговаривать, почти напевать: «То-о-о-бик… То-о-о-бик…» Заметив мою заинтересованность, капитан, не отрываясь от созерцания ублюдка, произнес почти шопотом:
– Не спугните, у Тобика три дня был запор…
Когда щенок встал и отряхнулся, неимоверно хлопая длинными мохнатыми ушами, капитан притащил щепочку и стал старательно соскабливать следы святотатства, совершенного под его капитанским покровительством.
К концу дня голод начал давать себя чувствовать вовсю. Посоветовавшись с Блувштейном и Черепановым, я отправился на переговоры с капитаном по вопросу о принятии нас на довольствие в кают-компанию. Оказалось, что отпуск для нас продуктов зависит от выборного артельщика команды, кочегара. Вскоре мне удалось отыскать кочегара-артельщика. Изложив ему наше Ходатайство, я получил самый категорический отказ.
Я сделал попытку апеллировать к разбитному первому штурману, но он беспомощно развел руками:
– В этот момент предпринять никаких мероприятий невозможно.
– Мне придется в таком случае вступить в частное соглашение с поваром. Голодными в течение всего рейса мы оставаться во всяком случае не можем.
– Орлайт, вступайте.
Через полчаса я достиг «частного соглашения» с поваром, согласившимся разогревать наши мясные консервы. Благодаря этому соглашению в дальнейшем наше питание на «Революции» сделалось несколько разнообразнее; к чаю с черным хлебом один раз в сутки прибавилось разогретое консервированное мясо.
Со сном дело у нас обстоит не лучше, чем со столом. В салоне места было ровно столько, чтобы один человек мог растянуться на палубе (во всю длину) и один на диванчике (не во всю длину). При этом лечь было можно не раньше, нежели последняя вахта отопьет последний чай. Иначе желающие пить чай не могли бы подойти к столу.
К ночи Блувштейн раздобыл себе где-то огромный постовой тулуп и довольно уютно устроился,
– Ало!… На мостике!… Ало!… Эй, кто там есть, скажите в машину, чтобы пустили к нам пар. Тут холодно, как в могиле.
Вскоре в паропроводах забулькал и защелкал пар. Каюта наполнилась приятным теплом. Затем это тепло перешло в удушающую жару.
За переборкой послышалось царапанье когтей. Дверь капитанской каюты приотворилась и показалась мохнатая морда Тобика. Он протиснулся в дверь и стремглав помчался к трапу на палубу. Разбуженный возней, капитан выскочил в одних кальсонах.
– Тобик! Тобик!
Но Тобик был уже далеко. Капитан вернулся в каюту, натянул поверх широких полосатых кальсон валенки и, надевая на ходу фуражку, побежал наверх.
Я стал дремать, но заснуть все-таки не было никакой возможности. Рубашка прилипала к телу от пота. Открыл иллюминатор, выходящий прямо на нижнюю палубу. Стало легче дышать. В каюту ворвался столб густого, холодного тумана. Наконец я заснул. Однако и тут мой сон оказался непродолжительным. Я давно уже привык к собачьему концерту на палубе. Ухо совершенно не реагировало на все виды воя, скулежа, визга, тявканья и рычанья, доносившиеся с палубы. Однако во сне мне показалось, что жалобный скулеж раздается у самой моей головы и что-то холодное льется мне на лицо. Я открыл глаза. Прямо надо мной в иллюминатор наполовину протиснулся один из щенков Наркиза. Передние лапы его висели уже в каюте, но веревка, на которой он был привязан, невидимому не позволяла ему протиснуться дальше и грозила его задушить. Дрожа от холода, щенок жалобно скулил и щелкал зубами. С мокрой, обвисшей жалкими прядями шерсти капала грязная вода мне на голову.
Сон пропал, и я вышел на палубу. Все судно блестит, как лакированное, от обильно оседающего тумана. С мостика не видно носовой рубки. Внизу, стараясь как можно ближе прижаться друг к другу, трясутся в мокром ознобе собаки. В узкую щель, оставленную для доступа воздуха, из трюма пробивается полоска электрического света, тусклого в белесой мути туманной ночи. На мостике скучно и неуютно. Поминутно вахтенный штурман берется за рукоятку гудка, и над трубой «Революции» свирепо клубится пар. Гудка нет. Из-под медного колпачка вырывается только сердитое шипенье с жалобным присвистом. Повидимому, за долгие годы своей северной службы «Революция» надорвала себе голос или безнадежно простудила его на весенних промыслах, богатых пронзительными, холодными норд-остами.
Подергав за рукоятку, штурман безнадежно бросал ее, чтобы через минуту снова сделать попытку извлечь голос из осипшего гудка. От этого настроение штурмана тоже делалось хмурым, и он мрачно ругал совторгфлотские порядки, пароход, туман и вообще все, о чем заходила речь.
– Вечно здесь этакая пакость! Разве это погода? Умора одна! То ли дело у нас на юге…
– А вы разве с юга?
– Да, с Ростова я. Плавал до сего в Черном море… Вот кончу рейс, опять на юг поеду, на военную службу призывают. Я вот… Но штурман не договорил. Забыв обо мне, он уставился в направлении курса и протянул руку к рукоятке гудка.
– Фу ты, леший… вроде как померещилось что-то. Будто раздяргивать туман-то стало. Как вам кажется? Но, по-моему, оптимизм штурмана насчет того, что туман «раздяргивает», оказался напрасным. Не только в эту ночь, но и на следующий день и следующую ночь и вообще все время до конца рейса мы ни на минуту не выходили из густого молока. Час за часом, вахту за вахтой надрывно сипел гудок.
14 августа мы по счислению должны были находиться не более чем в 40-50 милях от Гусиной Земли. Но обсервации не было никакой, а ошибка в счислении всегда может быть, особенно при полном отсутствии возможности астрономического определения. Поэтому капитан не решался итти дальше к земле и решил лечь на обратный курс.