Крайний
Шрифт:
Так я встретил своего отца Моисея Зайденбанда.
В кромешной темноте я почувствовал его всей душой. И он меня тоже. Мы только и прошептали: «Татэлэ, татэлэ» — «Зуннэлэ, зуннэлэ». [2]
Я бросил мешок и сетку, крепко накрепко обнял родного человека. Слез не стало. И голоса не стало. А стала одна боль за все порушенное.
Раз такое дело, вернулись к Школьниковым. Я тащил мешок волоком, и за нами открывался большой путь среди
2
Папочка, сынок (идиш).
Школьниковы обрадовались, что это не Субботин, а мой пропавший столько лет без всякой вести отец.
Опять накрыли на стол. Мы ели и обсуждали, как мы все рады такому происшествию.
Отец спросил:
— Почему ты не спрашиваешь про маму?
— Она мертвая, — ответил я. — Если б была живая, тут бы сидела. А раз ее нету, значит, нету совсем.
Отец кивнул.
— Ты никогда спрашивать не любил. Еще когда маленький был. Никогда не спрашивал: что, как, почему. Мы удивлялись.
— А что спрашивать? Я и так знаю. Не головой. Сам не знаю, чем.
Отец опять кивнул. Ел он мало. Чая пил много. Без сахара. Хоть смотрел на него с интересом. Но, видно, не решался взять. Я не предложил специально, чтоб не смущать. Сам демонстративно пять кусков вприкуску съел, чтоб дать понять, мол, вообще-то жалеть сахар не надо.
Все-таки отец взял кусочек, еще на несколько крохоток его расколол щипцами, и держит на ладони.
Я не выдержал:
— Кушай, папа, сахар. Кушай.
Он в рот кинул, и сосет, как леденец. И лицо маленькое такое, и щек совсем нету. Внутрь ушли. И весь он внутрь ушел. И изнутри теперь ко мне явился.
Отец проговорил всю ночь. Из этого я ничего не вынес, так как не находил связи между словами. Только одно повторялось бесконечно: бежали, бежали, бежали. Как именно погибла мама, он не уточнял. Я хотел вставить свое слово про партизанский отряд, но отец не слушал. Только заглушал все одними повторениями: бежали, бежали, бежали. И еще — хотели кушать.
Наконец, мне удалось сказать:
— Вы собак ели?
— Нет. Не было собак.
— А если б были?
Отец посмотрел непонимающе.
Я думал про Букета и стремился рассказать отцу про его кончину, про окоченевшее его тело в мешке на улице. Но отец закрыл глаза и тяжело уснул.
Под утро очнулся и тронул меня за руку — я спал на полу, рядом:
— Слышишь, зуннэлэ. Мы такие важные люди, что за нами целая армия гонялась. Целая армия. Важные люди, важные люди. Я и Винниченке сказал. А он смеялся. Аж до икотки. До икотки из самого живота. Кричал, что живот разорвется, а перестать не смог.
И провалился в забытье.
Потом я его не добудился. Он умер.
Зинаида Ивановна обмыла его и одела в штаны и рубашку Школьникова.
При
Легко сказать — возвращается. Столько лет возвращался через весь мир. До Остра добрался, из Остра ко мне в Чернигов. И тут нашел свой вечный пункт назначения.
Долго. А что не долго, спрашивается. Все долго.
Похоронили отца на еврейском кладбище по адресу: улица Старобилоусская, через сто метров от мясокомбината. Я хотел найти раввина, так как решил, что отцу, как насмерть пострадавшему именно еврею, будет приятно, но Школьников упросил не искать. Сказал, что сам договорится с человеком, чтоб тихонько почитал кадиш, не выделяясь. И правда, молитву человек прочитал тактично, не качался, не голосил. Прочитал по-русски, как пожелание на смерть. Мол, всего тебе хорошего, Моисей Зайденбанд. А там, где про Бога, голос принижал до шепота. Но кому надо наверху, услышал. Так мне представляется. Остальное — проформа.
Букета закопали там же. В отдельной ямке. Не слишком глубокой. За отдельную плату. Это являлось хоть маленькой, но отрадой. Сам бы я могилку ему не вырыл. Холодно, земля, как железо. Теперь же Букет где положено, как настоящий друг.
Субботин так и не появился.
Школьниковы меня жалели.
Самуил говорил:
— Отец есть отец. Но рассуди, какой он к тебе пришел. На нем подштанников не было. Рубашка рваная. Кожа и кости. Из зубов — четыре передних. Он бы не жил, а тебя за собой в обратную сторону тянул. Я считаю, что он отмучился.
Зинаида Ивановна поддерживала мужа:
— Да, горе, конечно, большое. Но у тебя и так двое стариков на руках, — имела в виду себя с мужем, — а тут еще один.
И тут я быстренько посчитал, что отцу было под самые пятьдесят, никак не больше. Много, но не старик же.
Я обиделся.
— Вы уже определили, что вы у меня на руках? А вы меня спросили? Я вас до смерти вашей досматривать не собираюсь. Отца своего — досматривал бы. Пылинки б с него сдувал. Вы мне предлагаете с вас сдувать?
Притихли. Видно — испугались. Конечно. Бездетные, старые. Кому нужны? А тут я. Теперь по всему — сирота. Им приятно в глубине души.
А с другой стороны — куда мне деваться?
Ни отца, ни матери, ни Букета.
На этом я поставил точку и поклялся в мыслях, что досмотрю Школьниковых до последнего их вздоха, а потом продолжу жизнь самостоятельно. Времени у меня полно.
Жизнь распорядилась — значит, исполняй.
Весной, когда зацвела природа, я гулял по Валу. Любовался на вязы, липы, каштаны.