Кремль. У
Шрифт:
— Вон! — прошипел старик, пыхтя папиросой. — Именно, вон! — Но кто? Здесь он умалчивает. — Итак, вы любите Сусанну…
— Трудно не любить такое существо, — вежливейше начал дядя Савелий, очень уклончиво.
Я знал, что разговор скоро не кончится, и пока разглядывал комнату дяди Савелия и его самого.
У него стояла этажерка с книгами — это были комплекты модных журналов, две книги о светском тоне, по стенам были развешаны картинки из французских журналов, это удивительная пустота, какой никогда в жизни не бывает. Он сидел, сложив руки на животике, был тщательно выбрит и выглажен, пиджачок из альпага блестел, но все это удивительно было —
— Я не имею возможности следить за новейшими модами и слежу поэтому за старейшими.
— Оно и не накладно.
— Совершенно верно. Традиция одеваться, быть вежливым? Говорят, знаменитая актриса Э. Дункан пыталась есть руками, без вилки, но, как видите, даже пример такого великого человека не помог. Однако масло, которое, собственно, принесено ногами, вы покупаете.
— Однако, как же стадион? Вот вас обвиняют в том, что вы хотите взорвать пролетарский стадион.
— Да что вы мелете! — разозлился я. — Кто их обвиняет! Если б было что, то, поверьте, не нам с вами б их устрашать пришлось.
— Жизнь меняется быстро, кто знает, — вежливейше сказал дядя Савелий. — Если Матвей Иванович интересуется стадионом, сознаюсь, что и нас всех здесь этот вопрос волнует.
Они очень много курили, я не знаю, доктор, наверно, разорвал две пачки папирос, видя, что они не берут сигары; они курили папироску за папироской, комната была тесна, и скоро модные картинки приобрели какую-то жизненность, чему я не мог не радоваться, однако, два старика волновались:
— Мне снятся странные сны. Парады необычайно странно одетых людей, необычайно вежливых, ведь вот я весь мелом исписан, вот посмотрите на ладони — везде отметки химическим карандашом, вот он ходит, сейчас у нас в промежутке между очередью час времени, он ходит, и так как он пенсионер и вообще вид страдающий, то его пускают, но почему же получаю я?
— Да, почему же? — спросил я, радуясь, что вопрос отвлекся несколько в сторону, до того, что доктор заерзал странным образом на месте, видимо, очень недовольный мною.
— Видали ли вы плакаты о вежливости: «Продавец, будь вежлив с покупателем, и покупатель также!» Боюсь, что я самый вежливый человек в стране, и недаром гражданин Черпанов пригласил меня на Урал. Очень возможно, что буду преподавать вежливость на стройках. Меня пропускают только исключительно в виде вежливости необычайной, очень всех это удивляет.
— Но вы мне не ответили, хотя и вежливы, на мой вопрос о племяннице вашей и Ларвине. Вам много известно.
— Ну, вам тоже известно не меньше, если уж вам не известно, то кому же?
— Вон! — сказал старик, закуривая папироску от папироски.
Комната все более и более наполнялась дымом. Старики приблизились еще ближе. Боюсь, что они чувствовали отвращение и страх перед доктором. За кого они его принимали? То, что доктор сидел без сапог и сапоги стояли перед ним, вряд ли могло дядю Савелия вызвать к такой легкой беседе, мое незваное появление — тоже; старик же попросту вначале ласковый, по мере того, как неудержимо накуривался табаком и его багровая кожа начинала отливаться синим, делался словно шар, и слово «вон» были как булькание воды, выходящей из шара, тоже злился — одно его, не знаю, не то нечаянное, не то намеренное движение убедило меня еще больше в этом.
Доктор имел привычку держать распростертую ладонь у мочки уха, и вот старик нес пепел с папироски на пепельницу, ему вовсе не
— Вы способствуете тому, что ваша племянница, при ее жажде к интригам, при ее желании иметь связи, легко может продаться. Да, я ее люблю, я говорю это открыто, при отце.
— Вон!
— Нельзя же быть такими холодными, если вы ненавидите друг друга и даже желаете друг другу смерти, то зачем вы живете? Вас держат миллионы, этот позор, это лицемерие надо разорвать. Вы старик, неужели вы, обманывая весь свет и всю жизнь, спокойно пойдете в могилу? Вы обманывали людей, угнетали рабочих, но даже мещанство не найдет вам оправдания в прекрасной семейной вашей жизни. Бог, конечно, чепуха, и раньше люди взывали к справедливости, а здесь я не знаю, к чему и взывать. Я вас ненавижу, вы мне омерзительны, я говорю с вами только как с отцом и только для того, чтобы высказать вам презренье. Тут вы распахиваете ваш чудовищный и гнилой мозг и думаете: «А доктор материалист, а как подхватила биология, как влюбился в дочь и не может отказаться от нее, несмотря на весь свой материализм!» У д-ра недостаточно организовано сознание, а если я вам сознаюсь в том, что мое изобилие интриг и путаница, которую я веду, именно это и прельстит вашу дочь. И она сбежит с провинциальным доктором. Я уже заставил сбежать Мазурского, а перед ним разворачивалась какая карьера!
— Вон!
— А я вас только что понял, — сказал дядя Савелий. — Вы говорите о Сусанне. Девица невежливая и грязная. К принятию ванны у нас мешает недостаток дров, а также и то, что в ней постоянно сидит какой-нибудь посторонний человек, но ведь она же могла бы ходить в баню. Вы нюхали, как у ней пахнет из подмышек?
— Нюхал! — с восторгом воскликнул доктор.
Этому восторгу даже и дядя Савелий удивился:
— Но что вы находите в этом хорошего, не понимаю, вы просто какой-то болезненный человек. Грязная и мерзкая девчонка — и чему восхищаться?
— Но вы не менее мерзки и грязны, и если в жизни присматриваться и размышлять по поводу всякой грязи, то тогда просто пулю в лоб или по крайней мере всю жизнь не покупать мыло, дабы уравняться. Я же не присматриваюсь к вам и к той чепухе, которая вас окружает, и вот вы, смеясь, хотели купить у меня масло для собаки, когда заведомо знали и вы и я, что никакой собаки у вас нету, и масло из сапога, где лежала моя потная и грязная нога, будете есть вы, дядя Савелий, парижанин, бывший в Париже три сезона.
— Жил. В молодости. Даже учиться хотел.
— И все врете. Никогда вы в Париже не были, не потому, что побывать в Париже я считаю подвигом — мало ли идиотов бывает в Париже, — а потому, что, по вашему куриному уму, быть в Париже вы считаете очень важным; всю вашу жизнь вы торговали мелочью на барахолке.
— Но в Париже я был. У меня фотографии хранятся.
— Чепуха. Чужие выцветшие фотографии.
Но дядя Савелий все так же невозмутимо стряхивал пепел — и боюсь, что последний раз он стряхнул на руку доктора уже не пепел, а тянул папироской, доктор отдернул руку, но голос его не повысился, он не вознегодовал; рука его напружилась, его глаза сверкнули. Он даже испытал удовольствие. Он тоже захватил папироску и начал курить. Курили мы страшно.