Крещённые крестами. Записки на коленках [без иллюстраций]
Шрифт:
К вечеру наш артиллерийский состав подсоединили к паровозу, и мы поехали на Урал, причём не останавливаясь.
Все подчинённые товарища майора отнеслись к нам по-доброму. Мы старались не быть обузой и ублажали их чем могли. Митька пел, пел под баян. Он попросил попробовать поиграть на нём — ему дали. Довольно скоро стало неплохо получаться.
— Способный малец, — определил старшина. — Вырастешь — музыкантом станешь.
Для меня сыскали моток толстой медной проволоки, и я из неё согнул большой профиль вождя, который старшина прикрепил к стенке начальственного купе.
На третий день подъехали к Челябинску. Артиллерийский состав далее направлялся на север,
Легавка
Перед тем как отдаться государству, мы со слепеньким завернули в кусок подобранного по дороге старого толя ключи-отмычки от железнодорожных вагонов и спрятали под заметным домом, окрашенным в синий цвет, недалеко от легавки. Спрятали надёжно, положив на столбовой камень, для чего отодвинули прикрывавшую его закройную доску обшивки. По весне заберём. Рогатку я разобрал, резинку пристроил к трусам, кресало привязал к ноге. После таких приготовлений заявились в легавку. Дежурному я признался, что сбежал из омского детприёмника, бежал к матке в Ленинград. По дороге в поезде встретил Митьку-слепенького — вот он со мною. Как холодно стало, его кашель замучил. Врачам бы показать Митьку-кента. В дороге казахи говорили мне, что у него с лёгкими худо.
— Дяденьки товарищи милиционеры, пожалуйста, помогите, направьте его к доктору.
Помнится, главный дежурный, старый стреляный тип, проворчал:
— Ну что, волчонки, крыши тёплой не стало, холода грянули, стены до весны понадобились, а потом — опять в бега, а?
Мы молчали.
Ночевали прямо в дежурке на лавках, а утром нас переправили в детприёмник — старый трёхэтажный дом с крепкими дверьми. Я думал, что челябинская дэпэшная вохра отлупит меня за побег из чернолучского детприёмника, но обошлось без побоев.
Челябинский ДП
Начальником местного заведения оказался комиссованный из-за ранений полковник-танкист с осыпанным шрапнелью лицом. Огромный, фантастической силы человек, не осознававший до конца свою силу. На вид страшноватый, но добрый. Его заведение не числилось, слава богу, образцово-показательным, как бывшее моё — Жабье-сибирское. Дисциплина была, но не звериная. Внутреннего чёткого разделения на старших пацанов и подчинявшихся им беспрекословно мальков, пожалуй, не было. Унизиловок от воспитателей тоже не было. Не могу сказать, что всё было по-доброму. Но уральский народ вообще более жёсткий и более замкнутый, чем сибирский. Да и мы, пацаньё, в ту пору по струнке не ходили, сами были зверёнышами, сбежавшими из клеток.
Первоначально, как положено, меня с Митяем поместили в изолятор на карантин. После мытья и облачения в казёнку нас накормили и отвели в санитарную палату спать. Медицинские сестры челябинского ДП по сравнению с омской мралкой были прямо ангелицами. Пожилая, по прозванию Прапипетка, была почти докторицей. Младшая, Пипетка — её помоганка. Ходили они в чистых белых халатах и даже улыбались. Как потом я узнал, лечили они от всего какими-то каплями, закапывая их в нос, глаза, уши. Только болея горлом, мы вдыхали главное лекарство — порошок из стрептоцида.
Всё
Кликуха нашего главного воспитательного надзирателя, бывшего фронтового офицера, была Золоторотный Клык — у него во рту среди других, обыкновенных, торчал один золотой зуб. Клык занимал ту же должность, что и чернолучский Крутирыло, но был не столь звероподобен, как тот, к тому же ему перебили на фронте правую руку. Под настроение Клык рассказывал нам, как ходил в разведку и брал языка.
Помогашником у него служил Шкетогон, водивший нас в школу, тоже в недалёком прошлом военный. На работу являлся всегда в форме, только без погон, но с двумя лычками ранений на груди.
Кроме них нами командовали ещё два вохровца, явно контуженные войной. Один — Однодур, другой — Многодур. Главным занятием Однодура была строевая подготовка. Почти всё свободное от школы и жратвы время дня он строил нас в шеренги по росту, ровнял, поворачивал, переворачивал «на ле…во» и «на пра…во».
Любимыми выражениями Многодура были — «не могу знать», «не положено», «не ведаю».
Весь наш надзирательский корпус состоял из военных, прошедших последнюю молотиловку, оттого, очевидно, не был столь жесток с нами. Даже кликухи им дали более мягкие, чем чернолучским держимордам. Кормили нас в южноуральском детприёмнике намного лучше, по местному выражению — богаче, чем в Сибири. Ели мы здесь, как порядочные, из тарелок, а не из кружек. Правда, тарелки были металлические, но всё-таки тарелки. Еду никто не отбирал, во всяком случае у меня. К тому же я, имея опыт, в первые дни изготовил колоду цветух и вручил их дэпэшному пахану, здоровенному лбу по кличке Кувалда. Он обалдел — в жизни таких красивых карт не держал в руках. Спустя ещё малое время я сделал две колоды другого рисунка и окончательно заработал себе его мазу на все времена. Да и вообще пацаны боялись особо разбойничать на территории детприёмника, так как начальник-танкист одним щелчком мог любому сотрясти мозгу.
Ученье — свет, неученье — тьма
Школу, в которую я впервые попал, учебным заведением никак не назовёшь. Она представляла собою довольно длинную горизонталь барака, поделённую пополам. Одна половина, окрашенная зелёным кобальтом, — для гражданских, городских школьников, другая — некрашеная, чёрно-бурого тёса — для нас, воспитанников трудовых исправительных колоний и детприёмников НКВД СССР. По центру барака — тёмный коридор, по бокам — клети-классы. В каждом классе — огромные печи-голландки, обитые металлом. У задней стены класса вокруг печки — высокая поленница из сырых дров. На противоположной стене — школьная доска из листа фанеры, крашенной в чёрный цвет. Над доской — старый, засиженный мухами лозунг: «Ученье — свет, неученье — тьма». Занятия в каждом классе проходили в три смены. Город ещё был забит эвакуированным людом. Школьного народа — и чистого, и нечистого — с лихвой хватало на три смены.