Крест
Шрифт:
Симон проводил последних гостей до проезжей дороги. Лучи вечернего солнца заливали его усадьбу, лежавшую на склоне холма. Он был разгорячен и возбужден хмельными напитками и шумом пирушки, и, возвращаясь теперь меж плетней к мирному уюту и затишью, которое приходит на смену праздничной суете, когда после разъезда гостей остаются только самые близкие родичи и домочадцы, он почувствовал вдруг, что у него так легко и отрадно на сердце, как не бывало уже давно.
За кузницей, на том же самом месте, что и накануне, снова разводила костер молодежь: сыновья Эрленда, старшие дети Сигрид, сыновья Йона Долка и его собственные
Возле дома, наблюдая за самыми младшими детьми, сидели две служанки. Прислонясь спиной к наружной стене женской горницы, они нежились на припеке, а над их головой на маленьком оконном стекле плавился золотой отблеск вечерних солнечных лучей. Симон подхватил на руки маленькую Ингу, дочь Гейрмюнда, подбросил ее высоко вверх, а потом посадил к себе на плечи – «А ну, дружок Инга, спой что-нибудь своему дяде!» – но тут ее братец и маленький Андрес налетели на Симона и стали кричать, что они тоже хотят улететь выше крыши…
Симон, насвистывая, взбежал на верхнюю галерею. Через открытую дверь в горницу проникали ласковые закатные лучи. Внутри все дышало благодатным покоем. У дальнего конца стола Эрленд и Гейрмюнд склонились над гуслями, натягивая на них новые струны. Перед ними стоял рог, наполненный медом; Сигрид в постели кормила грудью меньшого сына; возле нее сидели Кристин и Рамборг; на скамеечке между сестрами стояла серебряная чарка.
Симон наполнил вином свой собственный позолоченный кубок и, подойдя к кровати, протянул его сестре, сделав сначала глоток:
– Я вижу, сестра моя, что здесь одной лишь тебе нечем утолить жажду.
Она, смеясь, приподнялась на локте и взяла кубок. Потревоженный малыш поднял сердитый рев.
Продолжая насвистывать, Симон сел на скамью, рассеянно прислушиваясь к разговору. Сигрид и Кристин беседовали о детях, Рамборг молча крутила в руках вертушку Андреса. Мужчины у стола перебирали струны гуслей, пробуя звук. Эрленд тихонько запел какую-то песню, Гейрмюнд стал подыгрывать на гуслях, а потом и вторить голосом, – у обоих мужчин были на редкость красивые голоса…
Немного погодя Симон вышел на галерею и, прислонившись к столбу, стал глядеть во двор. Из хлева неслось неумолкающее голодное мычание. «Продержись подольше такая погода, и, быть может, весенняя бескормица не затянется в этом году».
На галерею вышла Кристин. Он почувствовал это, не оборачиваясь, – он знал ее легкую поступь. Она сделала несколько шагов и остановилась рядом с ним в отблеске вечернего солнца.
Она была так ослепительно хороша, что ему показалось, будто он никогда прежде не видел ее такой красавицей. И ему почудилось вдруг, будто, взмыв куда-то ввысь, он парит в этом солнечном сиянии; он глубоко вздохнул и вдруг подумал: «Как хорошо жить на свете!» Безграничное блаженство затопило его своими золотыми волнами…
«Добрый друг мой! – Все передуманные им мучительные и горькие мысли показались ему вдруг полузабытым наваждением. – Бедный друг мой! Чего бы я не сделал для тебя! Жизни бы своей не пожалел, только бы помочь тебе, только бы вновь
От него ведь не могло укрыться, как постарело и поблекло ее прекрасное лицо. Под глазами появилась сетка мелких морщинок. Нежные краски стерлись. Кожа загрубела и покрылась загаром, но и сквозь загар было видно, как она бледна. Но для Симона Кристин по-прежнему оставалась несравненной красавицей: ни у одной женщины на свете не встречал он таких огромных серых глаз, нежного, спокойного рта, маленького круглого подбородка и такой величавой неторопливости в осанке.
Как хорошо, что ему вновь довелось увидеть ее в наряде, который подобает женщине благородного происхождения. Легкая шелковая косынка лишь наполовину прикрывала ее густые золотисто-каштановые волосы: косы были уложены так, что выступали вперед над ушами; в них уже появились седые нити, но что из того! На ней был великолепный кафтан из голубого бархата, отороченный горностаем, с таким глубоким вырезом и такими свободными проймами, что на плечах и груди он лежал наподобие узких помочей, – и это очень шло Кристин. А в вырезе виднелась песочно-желтая рубашка, которая плотно облегала грудь и шею до самого горла и руки до запястий. Рубашка была застегнута мелкими золотыми пуговицами, и они умилили его до глубины души. Прости ему боже, при виде этих золотых пуговок он возликовал так, словно увидел сонм ангелов.
Симон чувствовал сильные ровные удары собственного сердца. Какие-то путы упали… Проклятые, мучительные сновидения – это были всего лишь ночные кошмары, а нынче он видел свою любовь к ней при дневном свете, в сиянии солнца.
– Ты так странно глядишь на меня, Симон… Чему ты улыбаешься?
Он засмеялся тихо и лукаво, но промолчал. Внизу в золотой дымке вечернего солнца перед ними раскинулась долина; с лесной опушки неслось звонкое чириканье и щебетание – и вдруг откуда-то из глубины леса затянул чистую протяжную мелодию певчий дрозд. А рядом, выйдя из холодного сумрака дома, оставив там грубую, будничную одежду, пропахшую потом и тяжелым трудом, стояла она, согретая солнцем, в праздничном наряде… «Как славно, что я вновь вижу тебя такой, моя Кристин…»
Он взял ее руку, лежавшую на перилах галереи, и поднес к своему лицу:
– Красивое у тебя кольцо! – Он повертел золотой перстень на ее пальце и снова опустил ее руку на перила. Как хороша была когда-то эта большая узкая рука, а теперь она шершавая и красноватая… И он жизнь готов положить ради нее…
– Это Арньерд и Гэуте, – сказала Кристин. – Они опять бранятся…
Внизу, под галереей, раздавались громкие сердитые голоса. И вдруг девушка негодующе выкрикнула:
– Ну что ж, попрекай меня моим происхождением! А по мне, больше чести называться ублюдком моего отца, чем законным сыном твоего!
Круто повернувшись, Кристин бросилась вниз по лестнице. Симон устремился за ней и еще издали услышал звук пощечин. Кристин стояла под галереей, держа сына за плечо.
У обоих детей пылали щеки, но они упрямо молчали, потупив глаза.
– Я вижу, ты знаешь, как вести себя в гостях… Нечего сказать, много чести приносишь ты своему отцу и матери…
Гэуте упорно смотрел в землю. Потом тихо и сердито ответил:
– Она сказала… Я не стану повторять, что она сказала…