Крестьянин и тинейджер
Шрифт:
– Не так, – осторожно перебил вислоусый, и Влад Сергеевич устало удивился:
– Чего еще не так?
– Не так наука говорит. Она говорит: портить имущество и убивать людей. То есть сперва портить имущество, потом убивать. Всегда важна последовательность.
– Какая разница? – вновь удивился Влад Сергеевич.
– По жизни – никакой, – ответил вислоусый, – но наука любит точность. Если в ней так зачем-то сказано, значит в ней так зачем-то сказано.
На этом разговор расклеился. Гера собрался уходить, но, сжатый с боков, не смог встать из-за стола, а тут ему и водки налили, и неприлично было бы уйти, ее не выпив.
На тост решился тот, кто усадил Геру за стол. Вставать не стал, поднял стакан, проговорил:
– Ясно, все гордые, молчат; а я не гордый, я скажу. Сказал бы «С полем!», как это положено после охоты, но из-за некоторых тут я не имею права так сказать – хотя бы потому, что оснований так сказать у меня нету.
Гера, как и все в избе, невольно глянул на худого; тот снова отвернулся к темному окну. После короткой хмурой паузы тост был продолжен:
– Выпьем за гостя… как тебя?
– Гера, – ответил Гера.
– Выпьем за Геру. Пока что у него бардак в башке, но парень он хороший, это видно. Ты, Гера, встань. Эй, дайте ему встать.
С трудом раздвинулись, и Гера встал.
Выпил со всеми и, виновато улыбаясь, вышел из избы. Никто его не удерживал.
Как вышел, воздух ночи встал волной и хлынул в горло; голову повело, ночь дрогнула перед глазами, вся потекла куда-то вбок: текла луна, размазываясь в огненный мазок, текли и звезды, теряя яркость, вытягиваясь в рыхлые и бледные хвосты, тек, колыхаясь, лес за пустошью, текла и пустошь, словно темная река, трава на ней мерцала под луной, как зыбь… Гера подался к темному дому Панюкова, сел на поваленный штакетник. Сделал глубокий вдох и задержал дыхание. Еще вздохнул, потом еще, и полегчало: луна умерила свое течение, вновь обрела округлость, и звезды, прежде чем остановиться на своих местах, отбросили хвосты, и те скоро растаяли безо всякого следа.
Воздух промыл гортань и ноздри. Вернулись запахи: солоноватые, телесные запахи травы, густо растущей вдоль дороги, запахи тлена, плесени и земляной сырости, сочащиеся из-под полусгнившего штакетника, запах дорожной глины, все никак не просыхающей после недавнего дождя. Тепло тянуло хлевом; слышно было, как вздыхает в нем корова.
Кто-то закашлялся неподалеку, и Гера обернулся. Очки худого, приближаясь, тускло сияли отраженным лунным светом. Худой сел рядом с Герой на штакетник. Молчал, потом сказал:
– Душно там, накурено, не продохнуть. А я не курю.
– Открыли б окна, – отозвался Гера.
– Нельзя ни в коем случае. Комаров куча налетит, а нам там спать.
Гера прислушался и не услышал
– Я всем, конечно, настроение испортил, но и ты неправ.
– Что я такого сделал? – равнодушно удивился Гера.
– Чего не надо делать никогда. Грузить не надо. Люди умаялись, приехали расслабиться, немножко оттянуться, а ты их грузишь каким-то не таким Суворовым… Хорошо, завтра забудут, как ты их грузил. А если не забудут? Если будут думать, что ты им такое впаривал?
– И что? – не понял Гера ничего; худой ответил убежденно:
– Будут думать – будут злы, и чем сильнее будут думать, тем сильнее будут злы. Мне это сейчас совсем не нужно…
Худой встал со штакетника, побрел прочь, в пустошь, и Гера крикнул ему в спину:
– А как я должен был?
– А никак, – сказал худой, не оборачиваясь. – Приспичило, к примеру, вспомнить о Суворове. Налей стакан, всем предложи налить, со всеми подними, скажи всем просто: «За Суворова!» И все тебе спасибо скажут – за то, что хорошо сказал и что напомнил про Суворова. Вот так и надо было, а теперь – чего теперь уж говорить?..
Худой, покачиваясь, снова зашагал и скоро стал почти не виден в рыхлой тьме пустоши.
С больной головой, в тревоге и тоске, с чувством неведомой вины вышел Гера поздним утром на крыльцо дома Панюкова. Чей-то отрывистый и громкий смех неподалеку ознобом отозвался во всем теле. Солнце стояло высоко; над пустошью, волнуясь, таяли остатки тумана. Корова, лежа на боку, казалось, уплывала по волнам тумана, и у Геры закружилась голова. Он увидел Панюкова в тени грузовика, с ним – Влада Сергеевича и вислоусого, одетых в одинаковые пятнистые куртки и штаны. Влад Сергеевич что-то Панюкову весело втолковывал, легко и мерно похлопывая его по плечу, вислоусый кивал и поддакивал, а Панюков в ответ им громко и отрывисто смеялся.
Гера подумал про остатки «Чивас Ригал», но вспомнил и другое, вроде бы от дяди Вовы слышанное: спасаться утром виски глупо, от виски с бодуна бывает только хуже – и потому, в надежде на чужую водку, пошел в свой дом.
Там за столом сидели двое, что-то медленно жевали. Первого Гера не помнил, вторым был худой; он резал колбасу. Увидев Геру, посмотрел поверх очков ему в глаза, оставил нож, налил в стакан водки на треть и подвинул его Гере. Гера зажмурился и выпил. Водка была теплой, но Гера удержал ее в себе.
– Ты колбасу-то ешь, – сказал худой. – Трубы горят, я понимаю, но нельзя же без закуски.
Гера немного отщипнул от круглого куска вареной колбасы, но есть не стал.
– Как спал? – спросил худой.
– Плохо, – признался Гера и, не сдержавшись, пожаловался на Панюкова с его ножной экземой: всю ночь стонал, ходил, спать не давал совсем.
– Надо лечить, – сказал худой.
– Он лечит. Ставит холодные компрессы, но не очень помогает, – ответил Гера и прислушался к себе. Водка неохотно улеглась. Озноб прошел, стало жарко.
– Компрессы – ерунда, – сказал сосед худого. – Надо пить мочу, урину, если по-научному, и все как языком слизнет…
– Мы за столом, – зло перебил худой.
– Мы тут за столом, а человек мучается, – упрямо возразил его сосед и наставительно продолжил: – Ее надо вываривать до прозрачности и ставить в холодильник. Пить натощак, холодную, ты так и передай.
– Я передам, – ответил Гера сдавленно и, весь в испарине, бежал на воздух.
Воздух был ясен, желт; от тумана не осталось и следа. Влад Сергеевич и вислоусый, жмурясь на солнце, курили возле грузовика.