Крестьянская цивилизация в России
Шрифт:
Если 1920-е годы людям помнятся изобилием всевозможных кустарных мастерских, лавочек, где можно было одеться, если есть деньги, то 1930-е годы — это совершенная пустыня в этом отношении, почти полное отсутствие каких-либо промышленных товаров для населения. Миллионам людей буквально нечего было одеть и обуть. Рассказов об этом множество. Вот два из них. Павла Ивановна Редникова (1925): «Я вот у мамы пальто попросила. Она мне сказала: сними с меня кожу и сшей пальто, где я тебе возьму-то? У всех одинаковая одежда была: ситец в колхозах давали. Все одинаковые, как гуси, нарядятся. А у мужа-то тоже ничего не было: рубаху-то мама ему из юбки своей сшила. Одни сапоги резиновые на двоих были. Не искались, никто и не судил, потому что все одинаково».
А.С. Гонцова (1912) помнит, как крестьяне скупали одежду у заключенных. Кто был беднее? «Раньше часов не было: по петухам вставали. Из одежды все было свое, тканое. Пальто раньше ни у кого не было, если телогреечки купишь, — и то ладно. Потом, лагеря когда были, так телогрейки заключенные отдавали. В Гидаево иногда ситец или сатин продавали по 3 метра или же платки. А так товару не было. Приедет
Внешний вид деревенских домов, начиная с конца 1920-х годов, все более ухудшался. Людям было не до нового строительства. Доживали свой век в старых домах, которые все более ветшали. Деревни превращались в руины. Почему ж запустела русская деревня? Татьяна Романовна Селезнева (1925) рассуждает: «В общем, деревню разорили, хороших людей угнали, в их дома заселилась голытьба, которые на себя не работали и в колхозе работали из-под палки. Деревня уже не выглядела деревней целой, а как щербатая старуха — на стороне в ряд домов уже не было. Вновь дома не строились, а постепенно и остальные дома рушились. К 1941 г. в деревне осталось 4 дома. К 1957 г. остался наш один дом, в котором мы жили в одиночестве еще 10 лет. В 1967 году после смерти моей мамы деревня Архипенки тоже умерла, как и ближайшие деревни».
А Наталья Кузьмовна Вычугжанина (1913) считает: «Все это оттого, что выжили настоящих крестьян из деревни. Особенно в 50-60-е годы много домов опустело в нашей деревне. А все потому, что людям за их труд не платили ничего. Оплата велась по системе трудодней, за которые колхозники практически ничего не получали. А как люди ушли, так опустели деревни — так все и пошло кувырком».
Город в нашей колхозной державе был на привилегированном положении. Его не морили зря голодом, считали горожан (при наличии паспортов) полноправными гражданами страны, а не второсортными, как колхозников. Но и в городе жилось тяжко в 30-е годы. Трудности были те же: как прокормиться и во что одеться. Вера Яковлевна Суслова (1924) отлично помнит: «В 1933–1934 гг. хлеб был по карточкам. Ассортимент был скудный: черный и поклеванный (ржаная сеянка), в последующие 2–3 года появился пшеничный хлеб, который стоил 1 рубль 70 копеек за 1 кг. Возможность покупать пшеничный хлеб семья имела только в выходной день — к чаю. Молоко и яички люди покупали только на рынке, молоко полчетверти (1,5 литра) стоило 1 рубль 50 копеек, его покупали не каждый день. В предвоенные годы (1938–1939 гг.) в магазинах было изобилие продуктов: колбас, сосисок и даже икры. Но покупательная способность была низкой, поэтому чаще всего покупали сельдь-иваси по 70 копеек за 1 килограмм. Промтоваров не было совсем: тканей и обуви не было, их можно было купить в Москве и в Ленинграде. А белые тапки считались роскошными туфлями. В 30-е годы мы семьей из четырех человек жили на 17,5 руб. в месяц. На неделю покупалось 1 кг мяса и 10 яиц на всю семью. Но в доме была коза. В праздники и в выходные дни собирались родственники. Застолье было всегда без вина, но обязательно с песнями, а дядя играл на балалайке».
Унизительные, недостойные человека условия существования и в городе вспоминают многие: «Случился, помню, со мной такой случай. В 1939 г. (как раз Финская война началась) с хлебом плохо было. Очереди огромные за ним стояли. Буханку покупали на два дня. Простояла я как-то за хлебом всю ночь. Только утром домой пришла. Спать хочется — глаза слипаются. Легла я спать и проспала. На работу опоздала на 24 минуты. Меня уволили за прогул».
Все чувствовали себя на крючке, с любым человеком можно было сделать все, что угодно: лишить работы, дома, жилья, сослать, арестовать, посадить. Это можно было сделать во время массовой кампании, а можно было и в частном порядке. А.Д. Пьянкова (1902), активист тех лет, рассказывает о своей работе в начале 1930-х годов в Перми: «В те годы проходила паспортизация. Паспорта выдавала комиссия, она решала, кому выдать паспорт, кому отказать. Отказывали в первую очередь тем, кто был лишен права голоса по имущественному положению. Людей, не имеющих паспорта, выселяли из города. Таких лишенцев, как их называли, целый эшелон был отправлен в Вятку, которая тогда входила в Горьковский край. Освободилось порядочно квартир, особняков, которые при содействии комиссии горсовета были переданы работникам просвещения».
Тем не менее даже вот эту жизнь в 1930-е годы многие вспоминают как островок благополучия, покоя, мира и счастливой жизни. Война разрушила судьбы не только отдельных людей, большинства крестьянских семей, добила традиционный быт деревень — она уничтожила целые поколения людей, которые не смогли передать дальше своего миропонимания, традиционной культуры. В цепи поколений появился черный провал.
Глава 4. О налогах
Неотъемлемая часть крестьянской жизни тех лет — тяжкий налоговый гнет. О нем с содроганием вспоминают все. Как и в дореволюционной России, колхозное крестьянство оставалось главным (и единственным) податным сословием страны. Крепостным крестьянам в дореволюционной России жилось, безусловно, лучше — они платили или оброк, или трудились на барщине. Колхозники же с самого начала были обречены и на то, и на другое: и трудиться бесплатно днем на колхозном поле и платить налоги со своего личного хозяйства, без которого им просто было не выжить.
Александр Сергеевич Бусыгин (1912) из села Кичма анализирует (как и многие старики) историю налогового гнета в советские годы: «Прошло лето, и к зиме народ опять начал объединяться в колхоз. Но теперь вошли уже не семнадцать, а все сорок дворов. Давали общий план на все сорок дворов, то есть на колхоз.
А налоги нисколько не понижались. Всего заставляли сдавать тринадцать видов налогов. Если есть корова — должен сдать 9 килограммов масла, с овечек брали 400 граммов шерсти и одну овчину, также брали брынзу,
Исключений при уплате налогов часто не делали ни для кого. Между тем неполных семей, сиротских домов было немало. С них требовали то же самое, что и со всех остальных. А выжить им было трудно, хотя мир не без добрых людей. Александра Петровна Бобкина (1923) вспоминает; «Ой, худо мы жили. Огород ведь у нас еще был, картошку мы там садили. Да малы были, ничего не понимали — чего уж, шесть круглых сирот. Садить-то садили, а на следующий день копали — исть-то надо, хочется ведь.
Налоги с нас, как и со всех других брали. А чем мы заплатим? За налог нам крышу сняли, тес забрали, мамину машинку унесли. Ваня потом соломы из колхоза привез, ею крышу и закрыли. Так вот мы и жили.
А деревня у нас крепкая, хорошая была, в 36 дворов. Никаких запретов и запоров у нас не было — палку поставишь и ладно. Чего брать-то было?
Бывало, что жалели нас. Сосед у нас Яша богатый был. В чашки капусты наложит, да еще огурцов наверх — наедимся как! У Яши тетка в доме жила. Так она нам все через забор картошку, помидоры кидала, чтобы Яша не видел и не ругался».
Цифры разных налогов намертво врезались в память крестьянок. Они и сегодня называют их без запинки. Сдавая все мало-мальски съедобное, сами они вынуждены были питаться суррогатами хлеба. Анна Ивановна Карачева (1906): «Урожай-то плохой был, и колхозникам на трудодни только по 50 грамм муки давали. Это лето мы все на себе отработали. Налоги большие стали на нас накладывать. На усадьбу картошек по 3 центнера, мяса 44 килограмма накладывали, яиц по 7 десятков с дому, с овечки 400 граммов шерсти. Все это сдать к осени надо было. И еще 320 литров молока. А я маслом платила по 8 кг. Мы хоть сыворотку сами ели. Хлеб-то мы такой пекли: два ведра картошек натрем, крахмала-то на кисель убавишь, лебедой замесишь (еще и опилом замешивали). Глотать-то такой хлеб не можешь, но с обратом ели. Картошку-то весной насадили и ести-то больше нечего. Так мы кисленку ели. Ее мы подсушивали, собирали и сочни пекли. А кто — липовый лист собирал и такие сочни пекли. А кто из клевера».
Характерно, что на протяжении всех 1930-1940-х годов происходило постоянное увеличение налогового бремени, рост количества налогов на каждое крестьянское хозяйство. Тяжесть их к началу 1950-х годов была совершенно неподъемной. Интересно, что обязательные поставки продукции колхозов государству крестьяне по старинке называли разверсткой. По сути, так оно и было. Только в гражданскую войну продразверстку брали с каждого крестьянского хозяйства (и хозяин мог сопротивляться, что-то прятать), а здесь все начисто выгребали с коллективного — и никто пикнуть не смел. А.Е. Боброва (1923): «Народ в колхозах в 30-е годы трудился от зари до зари, трудодней было неимоверно, а в амбарах ничего. Хлеба не доставалось, только картошка по трудодням. Жители деревни жили за счет своего осырка (участка). Молоко, масло, яйца, шерсть сдавали государству, себе ничего не оставалось почти».
Налоги не просто разорили деревню, они заставили покинуть родные места основную массу сельского населения. Жизнь в колхозной деревне зашла в тупик. Это отчетливо видели все. «В колхоз вошли в 1932 году. Председателем стал Коля Ванюлихин. Лошадей, взяли, по корове оставили. Некоторые свой скот продавать стали, так с них штраф брали по 100 рублей. Землю в колхозе напоперешку стали пахать (поперек полос), чтобы всем одинаково было. Около каждого дома двадцать пять соток земли одворицы оставили. Такие усадьбы у нас были. У Зайчиков, у Мосиных — по 40 соток, а так везде было по 25. До колхозу за землю подати платили деньгами. До колхозу хлеб не продавали, все на свою семью. Деньги брались только, если вот скотину продавали или от промысла. Лапти, холст, ягоды, еще чего на базар возили. А в колхозе стали все брать: картошку, яйца брали. Есть ли, нет ли зерно — маленько ведь посеешь, а все равно брали, мясо, шерсть, молоко. Сначала работали за хлеб, а в войну да после войны — все даром! Траву ели, да работали все. Дошло до того, что платить за работу в колхозе совсем не стали. Записывали только трудодни, а на них выдавать было нечего — все уходило на разверстку. Кормились кой-как со своего огорода да хозяйства. Коровы почти у всех были поначалу. Потом налоги установили на все. Сено косить не давали. Распоряжались во всем уполномоченные из городу. Косили сено для коровы тайком, по болотам. Выносили с ребятишками на руках ночью. И все время боялись, что вот придут, опишут все сено на сарае и отберут. И было такое не раз! Да еще суда все время боялись. Судили за каждый пустяк, даже за то, что колоски и гнилую картошку на поле собирали. И некому было пожаловаться. Двадцать два мужика и одна девушка не вернулись с фронта, остались подростки да женщины. И нельзя никого обвинять, можно было только плакать. И горько плакали люди, уезжая из родных мест. Оставляли свои дома, опустели целые деревни. Кто хоть как-то мог устроиться на работу — все уезжали. Многие девушки уходили в няньки, потому что без справки от колхоза на работу тоже не брали. Многие деревни теперь уже перепаханы и следов от них нет».