Критика
Шрифт:
Петр Иванович Адуев, дядя, — не верен с головы до ног. Это какой-то английский джентльмен, пробивший себе дорогу в люди силою своего ума, составивший себе карьеру и состояние и при этом нисколько не загрязнившийся. В нашем отечестве дорога к почестям и деньгам усеяна всякого рода терниями. Кто хочет преуспеть на том поприще, по которому путешествовал Петр Иванович, тот не много сохранит в себе гонора и фанаберии; под старость непременно дойдет до положения Фамусова, а ведь между Фамусовым и Петром Ивановичем — огромная разница. Петра Ивановича, видимо, уважает г. Гончаров, а к Фамусову он, по всей вероятности, отнесся бы с добродетельным презрением. Это видимое различие между Фамусовым и Петром Ивановичем не может быть объяснено различием времени. Скажите по совести, неужели мы так много ушли вперед с тех пор, как была написана комедия Грибоедова? Неужели вы до сих пор не встречаете между вашими знакомыми Фамусова, Молчалива и Скалозуба? Формы стали действительно поприличнее, но что же это за утешение! Неужели же г. Гончаров, выводя своего героя, обманулся внешнею благопристойностью формы и не умел заглянуть поглубже и распознать под гладкими фразами Петра Ивановича родовых свойств фамусовского типа? Вряд ли такой острый аналитик мог впасть в грубую ошибку, в которой может уличить его всякий школьник. Мне кажется, дело в том, что в самом Фамусове автор «Обыкновенной истории» осудил бы не сущность, а внешнее неблагообразие. Потихоньку вести свои дела, заводить связи и поддерживать их из чистого расчета, заниматься таким делом, к которому не лежит сердце и которого не оправдывает ум, оставлять под спудом в практике те идеи, которые исповедуешь в теории, смотреть с скептическою улыбкою на порывы молодежи, стремящейся обратить слово в дело, — все эти вещи можно назвать благоразумием, лишь бы они не представлялись в полной наготе, без прикрас и смягчений. Своему герою г. Гончаров приписывает именно это благоразумие, утаивая и сглаживая те серенькие стороны, которые неизбежно
Оба Адуевы, дядя и племянник, не обратились и никогда не обратятся в полунарицательные имена, подобные Онегину, Фамусову, Молчалину, Ноздреву, Манилову и т. п. Что сказать о личности Александра Федоровича Адуева, племянника? Только и скажешь, что у него нет личности, а между тем даже и безличность или бесхарактерность не может быть поставлена в число его свойств. Он молод, приезжает в Петербург с большими надеждами и с сильною дозою мечтательности; петербургская жизнь понемногу разбивает его надежды и заставляет его быть скромнее и смотреть под ноги, вместо того чтобы носиться в пространствах эфира. Он влюбляется — ему изменяет любимая девушка; он напускает на себя хандру — и понемногу от нее вылечивается; потом он влюбляется в другую, и на этот раз уже сам изменяет своей Дульцинее; с годами он становится рассудительнее; при этом он постоянно спорит с своим дядею и мало-помалу начинает сходиться с ним во взгляде на жизнь; роман кончается тем, что оба Адуевы сходятся между собою совершенно в понятиях и наклонностях. — «Это канва романа, — скажете вы, — это — общие черты, контуры, которые можно раскрасить как угодно». Это правда; и эти контуры так и остались нераскрашенными; бледность и недоделанность их опять-таки замаскированы тщательностью внешней отделки. Например, Александр едет к той девушке, которую он любит; он чувствует сильное нетерпение, и г. Гончаров чрезвычайно подробно рассказывает, в каких именно внешних признаках проявлялось это нетерпение, как сидел его герой, как он переменял положение, какое впечатление производили на него окрестные виды; потом эта девушка ему изменила, предпочла другого — и г. Гончаров опять-таки с дагерротипическою верностью воспроизводит внешние выражения отчаяния, а потом апатии своего героя. Он пишет вообще историю болезни, а не характеристику больного; поэтому если бы роман г. Гончарова попался в руки какому-нибудь разумному жителю луны, то этот господин мог бы составить себе довольно верное понятие о том, как говорят, любят, живут, наслаждаются и страдают на земле животные, называемые людьми. Но мы, к сожалению, все это знаем по горькому опыту, и потому те общие черты, которые наш романист разработывает с замечательным искусством, представляют для нас мало существенного интереса. Мы знаем, что, отправляясь на свидание с любимою женщиною, молодой человек чувствует усиленное биение сердца; как подробно ни описывайте этот симптом, вы охарактеризуете только известное физиологическое отправление, а не очертите личной физиономии. Описывать подобные моменты все равно, что описывать, как человек жует, или храпит во сне, или сморкается. Дело другое, если герой, отправляясь на свидание, перебирает в голове такие идеи, которые составляют его типовое или личное свойство; тогда его мысли стоит отметить и воспроизвести. Но г. Гончаров думает иначе; он с зеркальною верностью отражает все или, вернее, все то, что находит удобоотражаемым, все бесцветное, т. е. именно все то, чего не следовало и не стоило отражать.
Условия удобоотражаемости изменяются с годами; что было неудобно лет десять тому назад, то сделалось удобным и общепринятым теперь. Вследствие этих изменений в воздухе времени изменилось и направление г. Гончарова. Его «Обыкновенная история», за исключением последних страниц, которые как-то не вяжутся с целым и как будто приклеены чужою рукою, говорит довольно прямо, хоть и очень осторожно: «Эх, молодые люди, протестанты жизни, бросьте вы ваши стремления в даль, к усовершенствованиям, к лучшему порядку вещей! — все это пустяки, фантазерство! — Наденьте вицмундиры, вооружитесь хорошо очиненными перьями, покорностью и терпением, молчите, когда вас не спрашивают, говорите, когда прикажут и что прикажут, скрипите перьями, не спрашивая, о чем и для чего вы пишете, — и тогда, поверьте мне, все будут вами довольны, и вы сами будете довольны всем и всеми». Эти мысли и воззрения в свое время были как нельзя более кстати, их надо было только выразить с некоторою осторожностью, чтобы не прослыть за последователя почтеннейшего Булгарина; а, как мы видели, дипломатической осторожности в «Обыкновенной истории» действительно гораздо больше, чем мысли, и несравненно больше, чем чувства. Но времена переменились, и пришлось настраивать лиру на новый лад; все заговорили о прогрессе, о разуме, и г. Гончаров также заблагорассудил дать нашему обществу урок, наставить его на путь истины и указать ему на светлое будущее. «Россияне! — говорит он в своем «Обломове», — все вы спите, все вы равнодушны к судьбе родины, все вы до такой степени одурели от сна и заплыли жиром, что мне, романисту, приходится в укор вам брать своего положительного героя из немцев, подобно тому как предки ваши, новгородские славяне, из немцев призвали себе великого князя, собирателя русской земли». — И россияне, с свойственною им одним добродушною наивностью, умиляются над гениальным произведением своего романиста, всматриваются в утрированную донельзя фигуру Обломова и восклицают с добродетельным раскаянием: «Да, да! вот наша язва, вот наше общее страдание, вот корень наших зол — обломовщина, обломовщина!.. Все мы — Обломовы! все мы ничего не делаем! А дело ждет», и т. д.
Добрые люди! напрасно вы так на себя ропщете; да что же вы будете делать? Какая это вам пригрезилась работа? Это, должно быть, одно из следствий вашего продолжительного сна; перевернитесь на другой бок и усните опять. Вы можете быть или Обломовыми, или Молчаливыми, Фамусовыми и Петрами Ивановичами; первые — байбаки, тряпки; вторые — положительные деятели; но всякий порядочный человек скорее согласится быть Обломовым, чем Фамусовым. Г. Гончаров, как автор «Обломова», Как автор «Обыкновенной истории», г. Гончаров думает совсем не то; там он думает, что все хорошо и все хороши; стоит только приглядеться да втянуться. думает иначе; он думает, что дело ждет, а работники спят, так что приходится нанимать их за границею; спят они не потому, что их измучила работа, не потому, что их истомила жажда и пропекли жгучие лучи солнца, а потому, что — негодящий народ, лентяи, увальни, жиром заплыли! Вот уж это дешевая клевета, пустая фраза, разведенная на целый огромный роман. Г. Гончаров, как Паншин в романе Тургенева «Дворянское гнездо», думает, что стоит только захотеть, так сейчас и посыпятся в рот жареные рябчики, и l'idee du cadastre Идея кадастра(франц.). — Ред. будет популяризирована; вот поэтому его «Обломов» и относится к тогдашнему пробуждению деятельности как замечание начальника, высказанное подчиненному: «Что же вы, дескать, любезный мой, спите? ведь так нельзя!
Далее, г. Гончаров рассуждает так: если мы страдаем припадками болезни, то, чтобы изобразить положительного деятеля, стоит только представить здорового человека; в нас недостает энергии, стало быть, если приписать энергию какому-нибудь джентльмену, если заставить его ходить большими шагами, говорить рептительно и громко, решать, не задумываясь, теоретические вопросы, — великая задача будет решена; ключ найден, рецепт положительного деятеля составлен: остается только послать в аптеку, чтобы там подписали: «Ordinavit nobis doctor vitae russicae I. Gontcharow». Предписал нам врачрусской жизни И. Гончаров (лат.). — Ред. А ну, как в аптеке не найдется материалов? Что, если провизор усмехнется, прочитав рецепт, и ответит ученому доктору, что таких специй в целом свете нет и что такие химические соединения невозможны ни под какою широтою? Что тогда? Ничего. Доктор умоет руки, скажет, что больной непременно выздоровел бы, если бы можно было найти птичье молоко, о котором толкует его рецепт. В действительности больной не поправится, но зато доктор будет прав: он не задумался, он решил вопрос; его ли вина, что вопрос может быть решен только в теории или, вернее, в фантазии? Да и всего вернее, что робкий провизор не ответит доктору так резко, как мы это предположили. Благоговея перед репутациею ученого мужа, он начнет смешивать и размешивать и, если у него не выдет требуемого соединения, отнесет свою неудачу на счет собственной неловкости, вместо того чтобы обличить эскулапа в невежестве и шарлатанстве.
Благоговение перед авторитетами, общими и частными, одинаково сильно — в аптеках и в журналах. Если откинуть это благоговение, то надо будет сказать напрямик, что весь «Обломов» — клевета на русскую жизнь, а Штольц — просто faux-fuyant, Увертка (франц.). — Ред. подставное решение вопроса, вместо истинного; попытка разрубить фразами тот узел, над которым, не жалея глаз и костей, трудятся в продолжение целых десятилетий истинно добросовестные деятели. Да! Автор «Обыкновенной истории» напрасно прикинулся прогрессистом. Обращаясь к нашему потомству, г. Гончаров будет иметь полное право сказать: не поминайте лихом, а добром нечем!
IV
Теплее и искреннее могут быть наши отношения к Тургеневу и к Писемскому. Оба они — честные деятели и прямые люди; оба смотрят на явления нашей жизни, понимая и чувствуя свое сродство с ними; оба говорят о них то, что думают в самом деле, говорят искренно и задушевно, не задавая себе задачи подделаться под господствующий тон. За эту правдивость, за эту честную стойкость им можно сказать большое спасибо; говорить, что думаешь, не насилуя себя, — совсем не так легко, как кажется; этого даже нельзя и требовать от всякого, но этим свойством надо дорожить в тех людях, в которых оно встречается. Имена двух романистов наших, Тургенева и Писемского, чисты; никто не обвинит их, как людей и как писателей, в потакании и нашим и вашим. Это отрицательное достоинство, — может заметить читатель; я с этим совершенно согласен, но именно это отрицательное достоинство в наше время так редко, что его стоит отметить там, где мы его замечаем. Читая романы Писемского и Тургенева, приятно сознавать, что каждая строчка их произведений — не фраза, брошенная для удовольствия тех или других читателей, а действительное выражение действительно существующего в авторе чувства или воззрения. С этими чувствами и воззрениями можно не соглашаться, но их нельзя не уважать, потому что право на уважение имеет всякое искреннее убеждение.
Существенное различие между Тургеневым и Писемским бросается в глаза при самом беглом обзоре их произведений; это различие было не раз отмечено в нашей критике; еще недавно г. А. Григорьев назвал Писемского представителем реализма, и Тургенева — представителем и чуть ли не последним могиканом идеализма. [10] Такого рода разграничение обыкновенно ведет к спору о сравнительном достоинстве этих двух направлений и, следовательно, заводит в такую глубь эстетики, которою, как мне кажется, было бы бесполезно и невежливо утомлять читателя. Для меня Тургенев и Писемский важны настолько, насколько они разъясняют явления жизни; следовательно, для меня всего интереснее отношения их к изображаемым ими типам. Что же касается до того, как каждый из них рисует явления и картины, то этот вопрос имеет для меня совершенно второстепенный интерес. Пусть один рисует крупными штрихами, а другой с любовью отделывает подробности — все равно; они могут сходиться между собою в результатах. Разбирать манеру писателя и отделять ее от манеры другого писателя — почти то же самое, что писать стилистическое исследование; это, конечно, важно для характеристики писателя, но это не может служить ответом на наш вопрос: что сделали Тургенев и Писемский для нашего общественного сознания? — Чтобы сколько-нибудь разрешить этот важный и интересный вопрос, надо обратиться к остову романов и повестей наших литераторов, взглянуть на них почти a vol d'oiseau, С птичьего полета(франц.). — Ред. отметить выдающиеся типы и, главное, отдать себе ясный отчет в отношении авторов к этим типам.
10
10 Cм. прим. 32 к статье «Схоластика XIX века».
При теперешнем положении женщины в обществе и в семействе мужчина является необходимым и единственным проводником идей, носящихся в воздухе эпохи, — в те домашние кружки, которые заменяют нам общество. Под влиянием этих идей, понятых так или иначе, складываются обстоятельства жизни, формируются характеры, определяются направления мысли и деятельности. Мужчины приходят в непосредственные столкновения с жизнью; они серьезно учатся, служат, обделывают жизнь в ту или в другую форму, смотря по своим силам и по обстоятельствам времени и места. Женщины в настоящее время зависят от мужчин в отношении к своему материальному положению, в отношении к своему развитию, к взгляду на жизнь, к тому складу и направлению, которое принимает все их существование. При анализе романа не мешает взять отдельно эти два ряда типов и личностей; одни лица — деятельные, распоряжающиеся обстоятельствами, испытывающие на себе их непосредственное влияние; другие лица — пассивные, зависящие от первых, получающие от них свет преломленный и видоизмененный. Мужчины зависят от общих условий; женщины — от частных условий, от отдельных личностей, от отца, от старшего брата, от любовника или мужа. Общие условия почти для всех одни и те же; следовательно, эти условия в известной сфере общества выработывают довольно определенное количество типов; личного разнообразия искать и требовать мудрено; один мирится с общими условиями, другой заявляет свой протест, — вот вам две главные категории, под которые можно подвести личности мыслящие и действующие; одни идут направо, другие налево; кроме того, одни идут по избранному направлению скорее, другие медленнее: одни идут сознательно, другие из обезьянства; одни легко устают, другие оказываются неутомимыми; но все эти второстепенные оттенки происходят уже от того, что у одного человека больше мозга в голове, у другого больше крови в жилах, у третьего больше лимфы в сосудах, у четвертого больше желчи выделяется из печени. Физиологу, может быть, очень интересно разграничивать эти оттенки и сортировать сообразно с ними людские характеры, но для физиологии общества подобные исследования будут довольно бесплодны.
Изучая общество, талантливый и умный романист выводит слабого, сильного, бесцветного человека и т. д. не для того, чтобы сказать читателю: «Вот посмотрите, господа, какие бывают люди!», а для того, чтобы сказать ему: «Вот посмотрите, как действуют на различных людей те условия жизни, те идеи и стремления, среди которых живете вы сами. Посмотрите, какие типы формируются под влиянием этих условий». Только тогда, когда романист доходит до таких размышлений, он является истинным художником, потому что только тогда он вполне овладевает своим предметом и переработывает его силою зиждущей мысли. Где нет этой переработки, там есть только списывание картинок с природы, списывание, предпринимаемое для препровождения времени, списывание, при котором ни сила мысли, ни сила чувства не подсказывают рисовальщику истинного общего смысла тех явлений, которые он кладет на полотно или на бумагу. Как бы ни был ярко нарисован поэтический образ, я имею полное право спросить: на что он мне нужен? что у меня с ним общего? отвечает ли он хоть на один жизненный вопрос? — Если эти вопросы останутся без ответа, я смело отнесу яркий образ к разряду пестрых игрушек, до которых всегда найдется много охотников между взрослыми детьми обоего пола.