Кризи
Шрифт:
Отделавшись от моряка, мы выходим в открытое море. Кризи достала из своих чемоданов снаряжение для подводного плавания, черное трико из блестящей ткани со стальными пуговицами, в конечном счете почти не более экзотическое, чем те костюмы, которые она представляла на площади Согласия. У нее такой вид, словно она собирается на какой-нибудь прием. Она надевает маску, ласты, берет ружье и прилаживает к поясу нож: вот теперь уже нельзя сказать, что она собирается на прием. Пока она ныряет, я, сидя в лодке, качаюсь над ней на волнах. Потом она поднимается в лодку. Судя по всему, рыбой здесь и не пахнет. Она снимает свое обмундирование. Оставляет лишь маску и ласты. «Ты идешь?» — спрашивает она. Я в свою очередь тоже надеваю маску. Кризи исчезла. Распластавшись на поверхности воды я ищу ее. Наконец, замечаю. Вытянув руки вдоль тела, тихонько шевеля ластами, она выплывает в шести метрах подо мной из подводной расщелины, похожей на коридор, проплывает под шероховатой аркой. Я спускаюсь к ней. Она поднимается навстречу мне. Наши тела слегка касаются друг друга. Она опять опускается вниз. Дно там однородное, усеянное маленькими белыми лепестками, похожими на маргаритки. Моя Кризи всплывает ко мне из маргариток. Подальше — дно серовато-розовое; оно такое же нежно-розовое и зернистое, как твидовый костюм, который
Когда глубина не очень большая, наши тени медленно проплывают под нами, словно тень самолета на полях, когда он подлетает к аэродрому. А еще дальше видны какие-то массивные мрачные растения, похожие на меховые манто. Моя Кризи поднимается ко мне из опоссумов. Она поднимается ко мне между пронзающими море люминесцентными голубыми лампами. Мы обнаруживаем там плоскую, довольно широкую скалу всего в каких-нибудь тридцати сантиметрах под нами, покрытую светло-зеленым мхом; потом, сразу за ней дно резко обрывается, и открывается пустота, пропасть, где ничего не видно, где синяя вода становится черной, отчего возникает ощущение, что мы взлетаем, как в тех снах, где мы, прыгнув с балкона, парим подобно птицам в воздухе. Что осталось от наших противоречий, препятствий, от ее жизни, от моей? Не существует больше ничего, кроме двух рыб, свободно плавающих в море, в воде, которая опьяняет их. Иногда мы оказываемся лицом к лицу с настоящими рыбинами. Они смотрят на нас, затем некоторые из них, внезапно вильнув всем телом, другие — неторопливо шевеля плавниками, удаляются. В какой-то момент, подняв голову, я вижу Кризи над собой, растянувшуюся, распластавшуюся на поверхности воды, как ночью на кровати. А через секунду она уже оказывается в нескольких метрах подо мной и скользит, лежа на боку, лицом ко мне. Я вижу ее взгляд, ее большие глаза за стеклом маски, из-за которой они кажутся еще больше и кажутся удаленными, как за иллюминатором. Я спускаюсь к ней, зависаю над ней, наши маски сталкиваются, ноги переплетаются, тела склеиваются друг с другом, ее руки лежат у меня на пояснице, мои — на ее бедрах, твердая грудь упирается в мою грудь, вода скользит между нами, как дополнительная ласка, как ласка кого-то третьего, а море вокруг поддерживает и охраняет нас и нашу подводную свадьбу, море — наша постель, море — наш дом, море становится нашей матерью, а мы — детьми этой матери, укрытыми в ее чреве.
Мы всплываем на поверхность. Поднялся ветер. Из гладкой поверхность моря стала морщинистой, похожей на измятую бумагу. Нас бьют короткие жесткие волны. Я управляю лодкой с ощущением яростного ликования. Моторка энергично скачет по воде. Волны стали еще выше. Лодка скользит, срывается с волны, мотор с ревом тянет ее вперед, а позади меня, трясясь на желтых подушках, Кризи кричит: «Изверг!» всякий раз, когда на нее падает сноп брызг. В другой день, после долгой прогулки мы останавливаемся около одного островка. Там есть порт, громоздящиеся друг на друга охровые, серые, голубые домишки, потрескавшиеся, без окон, без дверей, а скорее какие-то дыры на месте того и другого, как будто выдолбленные морем и воздухом. Кризи ныряет. Она приплывает с несколькими плодами, подводными плодами, каких ни я, ни она никогда раньше не видели: со стороны они кажутся осколками скальной породы, а на самом деле в некоторых местах поддаются нажиму пальца. Внутри — оранжевая и лимонно-желтая мякоть, на вкус довольно приятная, но с горечью. День угасает, небо становится зеленым. Мы возвращаемся в свою квадратную башню. Жена сторожа накрыла стол на террасе. У этой женщины размеры невероятные, а голосок тоненький, и считает она не на пальцах, а на носу, то есть прижимая пальцы к носу. Вокруг нас, долетая из-за оливковых деревьев, повсюду слышатся отголоски фермы: крик петуха, кудахтанье куриц, хрюканье свиней в свинарнике. Во время нашего пребывания в Италии стояла сильная жара. Из-за этого ночи превращались в долгое и мучительное испытание с внезапными пробуждениями и кошмарами. Просыпаюсь раз, а Кризи рядом нет. Нахожу ее на террасе; она там тянет лицо к прохладе, которая, кажется, исчезла навеки. Над морем вспыхивают тусклые бесшумные молнии. В конце концов мы занимаемся любовью, правда, с натянутыми, готовыми лопнуть нервами.
XVIII
Ничто во всем этом не изменило принятого мной решения. В эту неделю к нам вернулось все наше былое счастье. Но я ни на секунду не забывал, что оно временное. Мы летим самолетом до Ниццы, а потом на моей машине едем до Парижа. Когда мы входим в квартиру, Снежина берет лицо Кризи в руки и легонько похлопывает его. Потом, как бы стараясь не вызвать во мне ревности, дотрагивается рукой и до моей щеки. Наутро она приносит нам завтрак. Я одеваюсь. Я точно знаю, что должен сейчас сказать. Нужно, чтобы все случилось очень быстро. Кризи отодвигает поднос с завтраком. Она встает. Подходит ко мне. В ее больших зеленых глазах я читаю фразу, ее ночную фразу, ее монотонную фразу: «Возьми меня с собой, возьми меня». Она мне беззвучно кричит. Она кричит издалека. И через секунду все опрокидывается. С каким-то ужасом, но ужасом, к которому примешиваются и радость, и неистовство, я ощущаю, как меня словно приподнимает неведомое мне до сих пор чувство. Меня захлестывают, на меня наваливаются все эти дни, в течение которых я, как мне казалось, я только и делал, что был счастливым. Мы все еще на дне моря. Свободные, как на дне моря. Все, что раньше казалось мне абсурдным, больше не кажется мне абсурдным. Преступное больше не преступно. Запрещенное больше не запрещено. Я могу жить с Кризи. Я хочу жить с Кризи. Я хочу сделать Кризи счастливой. В течение секунды я ощущаю себя человеком, качающимся над бездной. Я отчетливо ощущаю в эту минуту, что у меня есть выбор только между двумя фразами, в равной степени непоправимыми. Я опять вздрагиваю и в конце концов говорю третью фразу. Я говорю: «Я должен поехать в Морлан». — «Сегодня?» — «Да, сегодня. Так нужно». Посреди этого скольжения во мне, посреди этого головокружения, этого опьянения, мне необходимо за что — нибудь зацепиться, хотя бы за машину, хотя бы за руль машины, за рев мотора. Почему я еду в Морлан? Что я забыл в Морлане? Но я чувствую, что должен туда поехать, мне кажется, что было бы ужасной трусостью туда не поехать, мне кажется, что с учетом этой последней недели мне нужно еще раз увидеть Бетти и что окончательное решение я могу принять только при ней и даже вместе с ней. Я веду машину как сумасшедший. И мысли у меня как у сумасшедшего. Я цепляюсь буквально за все, на что падает мой взгляд. Смотрю на номерные знаки. Чет: Кризи. Нечет: Бетти. Смотрю
Ложусь спать. Впервые за долгое время я сплю крепко. Когда я просыпаюсь, все становится ясным. Вхожу в комнату Бетти. Она разложила на своей кровати платье Корали и, держа иголку в руке, стоит над ним с таким видом, как будто играет особенно трудную шахматную партию. Я говорю: «Я должен уйти из дома». Затем очень быстро, как произнесла бы Кризи, добавляю: «В Париже есть человек, которому я нужен». Бетти секунду смотрит на меня, потом идет к туалетному столику, втыкает иголку в подушечку и, не оборачиваясь, спрашивает: «Ты вернешься?» Проходит секунда. Мне кажется, что я вижу ее, эту секунду, что она сейчас стоит между нами. Я говорю: «Нет. Нет, я не вернусь». Тогда Бетти спрашивает: «Сколько ей лет?» Этот вопрос настолько удивляет меня, что я говорю: «Кому?» Я хотел сказать совсем не это. Я хотел сказать… Наконец, Бетти оборачивается и сухо выдавливает: «Полагаю, что речь идет об этой Кризи». Такое впечатление, что эта вспышка гнева освободила Бетти. На ее лице я не вижу сейчас ничего, кроме любопытства. Она смотрит на меня так, как будто раньше никогда меня не видела.
— Ты сошел с ума, — говорит она.
Я сошел с ума, я это знаю. В этот момент я только разрушаю. Это поступок сумасшедшего. Я уничтожаю связь с Бетти, всю силу которой я ощущаю еще и сейчас, а также с болью ощущаю, что и с ее стороны, хотя я и не знал этого, связь тоже начала разрушаться. Я разрушаю связь с детьми. Они не поймут. Они еще долго не поймут. Я разрушаю свою жизнь. Я депутат не от Парижа, я депутат от Морлана. При разводе и женитьбе на Кризи, я никогда не буду переизбран. И о моей адвокатской практике тоже лучше больше не думать. Что же мне остается? Стать агентом по связям с общественностью в каком-нибудь доме моделей? И мне придется отказаться от своей страсти, страсти, в которой ни один депутат, ни один министр, как ни странно, не решается признаться: в страстной любви к государству. Я спрашиваю: «Ты на меня сердишься?» Мне бы хотелось вернуть эту фразу. Лицо Бетти как-то сразу осунулось. Она выходит из комнаты. Я какое-то время слышу ее шаги по лестнице. Иду в свою комнату. Собираю какие-то вещи и складываю их в чемодан. Во всем этом есть что-то нереальное. Вещи — это на самом деле не вещи, а хлопья, обрывки облаков. Когда я прохожу мимо телефона, у меня мелькает мысль, что я, вероятно, должен позвонить Кризи. Но, как я уже сказал, телефон находится в прихожей и разговор услышат все. Устроить такое Бетти я не могу. В саду Корали играет в классики. Она хочет, чтобы я поиграл с ней.
Я играю. Прыгаю на одной ноге. Я — в раю. В каком это раю? Потом меня окликает с грушевого дерева Антуан, который смотрится там, как марсовый на мачте. Я кричу ему: «Будь осторожней!» Машина едет. Машина мчится. Я приезжаю в Париж. Перед домом Кризи стоит шестиметровая машина, которая сначала вызывает у меня улыбку: слишком уж агрессивный цвет. Это даже не малиновый, это цвет раздавленной клубники. Потом, в тот момент, когда я вынимаю ключ из зажигания, одна деталь заставляет мою руку повиснуть в воздухе: за рулем машины цвета раздавленной клубники я вдруг узнал того кучерявого, который в прошлый раз растирал Сэмми Минелли. А секунду спустя, устремляясь бегом по дорожке upus incertum, узнаю и самого Минелли.
Машина раздавленно-клубничного цвета отъезжает. Я поднимаюсь. В прихожей я сталкиваюсь со Снежиной, которая кричит: «Мисье, мисье!» Слишком громко кричит. Я резко отталкиваю ее. Взбегаю по лестнице. Кризи в белом банном халате сидит перед туалетным столиком. Она поднимает голову. Смотрит на меня через зеркало. Ее лицо застыло в зеркале, застыло в этом инее, в этой холодной воде, в этом заледеневшем мире, который, несмотря на все ее усилия, так и остался нашим единственным миром. Это мир мгновения, за которым ничто не следует, мир, который ничто не согревает. Я спускаюсь по лестнице. Я хотел уйти. В прихожей по-прежнему стоит Снежина. Она показывает мне головой: нет, нет. Молитвенно складывает руки. Я выхожу на террасу. Пытаюсь что — то почувствовать. Ничего не чувствую, ни гнева, ни горечи, ничего, кроме упадка сил, этого стального цветка, медленно распускающегося у меня в груди, ничего, кроме горького ощущения, что я был прав. Прав, что не хотел углубляться дальше в эту пустыню. Вот я здесь, стою, оперевшись о стеклянную балюстраду. Подо мной — отвесная скала, пустота, двенадцать этажей. Это мрачное время, темное время, время между собакой и волком, время, которое всегда было для меня враждебным. Дневное освещение все еще борется со светом больших фонарей. Кризи — позади меня. Она подходит ближе. Подходит вплотную. Она говорит: «Тебя же не было». Голосом, в котором отсутствует какая бы то ни было интонация. Унылым голосом. Она говорит: «Тебя же не было». Всего одного слова было бы достаточно, одного порыва — с ее стороны, с моей. Ведь нет, то, что есть между нами, глупость не может это разрушить.
Глупость не может победить. Она побеждает. Внезапно во мне поднимается черный яд. Я обнимаю Кризи. У меня на груди она расслабляется. Я перехватываю ее под коленями. Там внизу, очень далеко, маленький мальчик быстро катится на своих роликовых коньках. Я слышу скрип его коньков. Как бы быстро все это ни произошло, был один момент ожидания, был момент, когда Кризи только ждала. Ее лицо не дрогнуло. Моя Кризи, моя малышка, моя икона, мой раскрашенный идол, моя райская птичка. Я видел ее последний взгляд. И осмелюсь сказать: в этом взгляде была лишь невероятная жалость.
И вот я бегу, бегу, бегу. Я скатываюсь по лестнице, спотыкаюсь, падаю, шарахаюсь о стены. Внизу, перед входом, в пустом свете больших фонарей, распластавшись, лежит Кризи, лежит в белом банном халате, поджав одну ногу под себя. Я бросаюсь к ней. Если не считать струйки крови, такой тоненькой, из уголка рта, на лице ее нет никаких повреждений. Потом на нас падает резкий свет. Кто-то зажег освещение у входа. И слышу, как кричит консьержка. Я оборачиваюсь и кричу: «Звоните! Звоните же!» Кто-то опускается рядом на колени. Это Снежина. Она берет лицо Кризи в свои руки, берет его точно так же, как в тот день. Она наклоняется, прислушивается, и ее рука медленно скользит по векам Кризи. Она говорит что-то, но я не понимаю. Останавливается машина. Нас окружают полицейские. Снежина встает и сразу же, даже не дожидаясь вопросов, начинает быстро, пылко что-то говорить, с криками, с восклицаниями, но я не могу понять ни единого слова. Да я и не хочу понимать.