Круговые объезды по кишкам нищего
Шрифт:
Адольфыч изучал бандитский язык и нравы не в библиотеке и, наверное, в самом деле мог бы, как его Малыш, переклеить фотографию на паспорте так, чтобы ни один таможенник не заметил подлога. На протяжении всех 90-х годов будущий автор «Чужой» непрерывно участвует в бандитском движении. Работает последовательно в двух киевских группировках. Специалист широкого профиля, чаще прочего он занимается обеспечением «крыши» и выбиванием долгов, то есть рэкетом. Долгое время гастролирует в Европе, особенно интенсивно – как и его герои – по странам бывшего соцлагеря. Чтобы понять, что это все значит в переводе с языка милицейских протоколов, лучше всего прочесть «Чужую» и вывешенные в Сети рассказы, среди которых, между прочим, преобладают написанные от первого лица. Прямая трансляция из головы гопника, отодравшего палку от шведской стенки и бегущего громить кавказские ряды на рынке. Репортаж от лица рэкетира, отправляющегося на стрелку с палестинцами с бейсбольной битой в багажнике.
Адольфычу веришь, как пачке документов, – и он обманет, разумеется.
Поначалу «Чужая»
Немотивированные нападения, вендетта, неконтролируемые вспышки ярости – Адольфычев театр жестокости может похвастаться впечатляющим сюжетным репертуаром; однако центральная коллизия здесь – преступление и наказание. Никакого отношения к традиционно-достоевской моральной парадигме, к системе ценностей, где все люди – свои, эта коллизия не имеет. Тут чистый Ветхий Завет: вину можно в лучшем случае возместить с лихвой, в худшем – искупить жизнью, но никакого прощения быть не может; с чужими– только так. Это как с колхозником в «Чужой», который, после того как бандиты смеха ради имитировали лобовое столновение, в сердцах показал им дулю: оскорбил, значит, виноват, виноват – так сдохни, хотя бы понарошку.
Есть ли у Чужой прототип? Нет, отвечает автор. Она полностью выдумана. Однако еще при первом чтении обращаешь внимание, что, какой бы чудовищной ни казалась эта Чужая, если выписать только ее реплики, оказывается, что все самые здравые мысли – здравые для тех обстоятельств, разумеется – принадлежат ей; так что...
Феномен «Чужой» говорит нам, что центральным персонажем в пьесе оказывается не тот, кто соблюдает понятия, уголовный или корпоративный кодекс (бандиты, обыватели и офисные служащие), и не тот, кто делает свой бизнес на показном пренебрежении к ним (милиция, крестные отцы или авторы бунтовских романов), а по-настоящему отмороженная тварь, которая падает на город, как атомная бомба; которая наказывает зазевавшихся неадекватно и непредсказуемо; которая, вместо того чтобы писать «качественную литературу» таким бесцветным языком, что она изначально кажется переводом, кощунствует на суржике – однако ж на круг оказывается эффективнее всех, талантливее всех, симпатичнее всех. Чужая – это ведь автопортрет, Адольфычева Джоконда.
«Чужая» и рассказы испускают множество феромонов – и, если кто-нибудь захочет установить их точный источник, можно попробовать указать на яркий социальный материал, экстремизм суждений, точность языковых настроек. Однако, в сущности, ту же комбинацию ингредиентов в каком-то смысле можно обнаружить и в каком-нибудь пресном литературном полуфабрикате. А «Чужая»... шмат мяса, который хочется жрать сырым, даже если подозреваешь, что это человечина; как-то уж так она замаринована. Пожалуй, этот вкус достигается за счет некой приправы, какой-то соли, искажающей базовый вкус. Эта соль Адольфыча – странный черный юмор: садистский, желчный и меланхоличный одновременно. Соль в том, что насилие – источник комического; оно вызывает не сострадание к жертве, а смех. Причем смешны и те, кто совершает насилие, – потому что чрезмерны, и те, над кем совершается насилие, потому что ущербны; палач и жертва – Пат и Паташон. (К ущербности: у читателя наверняка возникает недоумение относительно одной ремарки в «Чужой» – к сексуальной сцене с участием Анжелы и Шустрого. Показывать можно все, на усмотрение режиссера, но – категорически – это не должен быть оральный секс. Почему? Да потому что она воровка, а воровкам сосать западло: понятия запрещают.) В мире Адольфыча наказание всегда имеет дидактический оттенок и поэтому должно быть неадекватно проступку, чрезмерно – а все чрезмерное, любой художник это чувствует, всегда комично (как в рассказе «С любовью Квентину»). То же и с жертвами насилия (и вот это уже на Тарантино не спишешь). Насилие не бывает немотивированным; слабость, физическая или психическая, – это тоже вина, проступок, преступление. За недостаток энергии – тоже следует наказывать; чем, собственно, герои и занимаются. Если жертва позволяет над собой измываться, значит, она – слаба, ущербна и подлежит осмеянию. Поэтому очень часто герои Адольфыча практикуют злые – очень злые – шутки; поэтому его рассказчиков – подонков, садистов, гопников – смешат выбитые глаза, причудливые черепно-мозговые травмы и неуверенные движения жертв, пытающихся подняться на ноги после пыток. И поэтому же рассказчик, лупящий жертву скалкой по пятке (как Малыш в «Чужой»), не то что сомневается в своей правоте или задумывается о психической аномальности садизма – он просто подглядывает за собой в зеркале и испытывает непрерывное удивление от собственной комичности – так, что бровь поднимается у него не реже, чем рука.
«Чужая» – история про мир, оставленный Богом, мир, из которого окончательно ушла любовь, мир, у обитателей которого, чужих друг другу, нет великой общей идеи – и, раз так,
Массовый успех такого специфического произведения, как «Чужая», об этом свидетельствует.
Василий Сретенский. От/чет
«АСТ», «Транзиткнига», Москва
Василий Сретенский, лет сорока пяти вузовский преподаватель истории и коллекционер поддужных колокольчиков, по случаю приобретает в Измайлово странную духовную поэму начала XIX века, из которой узнает о существовании секты поклонников Иуды, скрывающих свои сведения о подлинном смысле евангельских событий и некоторые уникальные технологии вот уже 2000 лет. Плеяда Дэна Брауна – интернациональный коллектив, чьи ресурсы по предоставлению претендентов на роль идеального литературного халтурщика практически не ограничены; а на обложке «От/чета» оттиснуто: «„Код да Винчи“ по-русски», и, сами видите, не совсем уж безосновательно; но чего только не бывает; и, удивительное дело, роман не заслуживает к себе того отношения, какое предполагает этот слоган, больше похожий на вердикт о профнепригодности.
Во-первых, «От/чет» увлекателен: герой мечется по библиотекам, расшифровывает литореи, влюбляется, читает лекции, обменивается информацией с экспертами, чтобы, придя к определенным выводам, проверить свою теорию на самом себе, – странный научно-фантастический финт, который едва ли пришел бы в голову манекену вроде Роберта Лэнгдона. Во-вторых, «От/чет» скучен: он наполовину как минимум состоит из приведенных в полном объеме старинных поэм, исторических документов и текстов лекций главного героя по культурологии. Все эти дополнительные источники обеспечивают, однако, в панельной дэн-брауновской конструкции о тайной секте циркуляцию яркого материала; роман наливается зловещей убедительностью. В-третьих, романная среда настроена агрессивно по отношению к читателю. Вокруг историка роятся несколько персонажей, живо интересующихся предметом его научных изысканий; статус их не вполне понятен – не то друзья, не то враги, не то союзники; не то они двигают сюжет, не то замедляют, не то они-то и есть главные герои; комическим образом так до конца ничего и не выяснится.
Неизвестно, можно ли назвать систему персонажей такого рода тонкой и двусмысленной, но Дэну Брауну точно не хватило бы безрассудства так испортить готовый сюжет для эффектного триллера. А Сретенский портит, внаглую. Страниц за пятьдесят до конца начинаешь абсолютно точно понимать, что расправиться со всем, что здесь наворочено, за оставшееся время у автора нет ни единого шанса, – и вот это любопытное ощущение: вам мучительно жалко каждую страницу, а он ее транжирит – и ладно бы только ее – еще на одну вставную историю, а возможность объяснить накопившиеся двусмысленности либо демонстративно игнорирует, либо растолковывает что-то вскользь, не вдаваясь в детали. «От/чет» – тот редкий роман, которому не помешало бы обзавестись вторым томом. Поскольку в магазине, во всяком случае, его не предлагают, возникает ощущение, что, с одной стороны, роман безжалостно скомкан, с другой – «порча» явно намеренная. Подразумевается, надо полагать, интенсивное вовлечение читателя в процесс – раз уж на автора надежды мало; перечитывайте, цепляйтесь за намеки (Академик – Бриллинг, например) и недомолвки, сами расшифровывайте и сами сопоставляйте – тогда кое-какие узлы, может быть, начнут развязываться.
Сопоставив имя автора и информацию на первой же странице о том, что Василий Сретенский скончался, можно предположить, что Сретенский – псевдоним. Бинго; редакторы романа сообщили, что так назвался человек с инициалами К. А. С. (открыто было и имя, но раз уж в нем нет ничего сенсационного, то не станем почем зря трепать его), он, как и его герой, вузовский преподаватель, и это первый, кажется, его роман; рукопись пришла самотеком.
Разумеется, издатели прицепили «От/чет» к самому очевидному локомотиву – Брауну. Однако, похоже, несмотря на словосочетания «Тайная вечеря», «законспирированная секта» и даже «агент Ватикана» в тяжелой ротации, примыкает роман скорее не к «Коду да Винчи», а к прошлогоднему «Воскресению в Третьем Риме» В. Микушевича – да и вообще к российскому изводу конспирологического философского романа. Это значит, что центр романа не информационная бомба о роли Иуды, а особенности отечественного фатума, «черновая жизнь», предполагающая возможность «белового» варианта, воскрешения. «Не роман-сенсация, но история про самоубийство из научного интереса, метафизическая головоломка», – следовало бы написать на обложке (и не удивляться потом, что не продано ни единого экземпляра).