Крушение империи
Шрифт:
— Не люблю писать. Ох, не люблю. Слово живо — с ним дух от тебя, а слово мертво, слово писано — што сажа. Чисто сажа! Во, гляди, только и написал, — и он протянул ей листок.
«Милой дорогой ни аткажи пропусти устрой ево лучше во всех корнях отростелях.
пробежала она глазами.
«Мамыкин может быть доволен! — подумала Людмила Петровна, пряча записку. — Такая записка ему пригодится!»
— Спасибо, отец, —
На сей раз он говорил просто, без всяких иносказаний, уверток, забыв как будто о своей всегдашней манере пересыпать речь церковными словечками и неожиданными метафорами. Таким Людмила Петровна его еще ни разу не видела. Перед ней сидел осторожный, себе на уме, мужик-купец, степенно, как старые гостинодворцы, разглаживавший свою темную длинную бороду. Он широко улыбался, и тогда видны были его белые хлебные зубы и мягко, приветливо светились выгоревшие глаза, упрятавшие подстерегающий доселе и крадущийся взгляд.
Речь, к ее удивлению, повел о сахарном заводе. «Вот так штука!»
Говорят, она и младший брат хотят продать сахарный завод, оставленный в наследство батюшкой, генералом Величко? Лады, лады, правильно делают: куда там уследить за таким хозяйством, да еще таким молодым, неопытным хозяевам!
Денег много можно взять теперь за сахарный завод, много больше, чем стоил он покойному генералку. Не обманул, не обидел бы только кто из покупателей — вот забота должна быть. Верно он говорит, — а? Умница, умница, дусенька, — сама понимает. Он, Распутин, любя ее, даст хорошего, справедливого покупателя: ему и продать, только ему.
А с деньгами что? С деньгами по-хозяйски надо. Он и тут поможет, научит: богатство хранить надо — вот что!
У него банкир есть знакомый, услужливый такой банкир. Отдать ему деньги, а он «перепишет» их на иностранные, лучше всего на «вашингтонки»: ух растут, подымаются те «вашингтонки» каждый день, словно дрожжи в них положены…
— Симанович-друг заедет к тебе, лебедь, обговорит все, велю я ему, — понимашь?
Он встал с кресла, подошел к Людмиле Петровне, положил руку на ее плечо:
— Выдь в столову и скажи ему, когда заехать к тебе. Согласна?
«Что ответить?»
Людмила Петровна понимала, что никакого дела вести она не будет с Симановичем, что никогда, она и не вела бы его с ним — темным распутинским дельцом, что вообще продавать завод решилась бы, посоветовавшись только с Михаилом Петровичем, братом, что, наконец, сейчас и разговор о том быть не может, так как еще раньше решили они всей семьей продать завод Георгию Карабаеву, и письмо, которое получила от него сегодня днем, почти целиком посвящено этому вопросу и подводило итог всем имевшим место переговорам настолько, что Георгий Павлович просил назначить время, когда мог бы приехать в Петроград для оформления всего дела.
Надо было сказать о том Распутину, но почему-то не решалась сделать это сейчас.
— Приходи ко мне грех замаливать, — уже
— А зачем?
— Доспеть надо… очистить надо, слышь? А офицеров-ерников гони от себя: пропасть с ними можешь. Все, все знаю… Ну, бог вразумит. Ну, говорю: не путайся, а то отступлюсь от тебя, и беда тебе будет, — угрожал он. — Ну, выдь, лебедь, к другу Симановичу, — понимашь?
И он быстрыми шагами прошел в столовую, к своей компании, закрыв за собою дверь.
Людмила Петровна осталась одна. Но только на несколько секунд: она не успела заметить, откуда появился в комнате незнакомый, ни разу не виденный ею человек, нерешительной, спотыкающейся походкой приближавшийся к ней.
— Не уходите… одну минуточку, Людмила Петровна! — просил он, протягивая одну руку вперед, а вторую прикладывая к губам — показывая, что ей, Людмиле Петровне, не следует громко подавать свой голос сейчас.
«Это кто еще?! Откуда меня знает, — удивилась Людмила Петровна, всматриваясь в незнакомца, — неужели… кто-нибудь из мамыкинских?!» — И она, оглядываясь на только что закрывшуюся дверь, пошла ему навстречу.
Кандуша бесшумно подскочил к выключателю и повернул его, гася яркий свет верхней лампочки. «Это правильно», — одобрила Людмила Петровна, хотя теперь трудней и неудобней было наблюдать за его лицом.
— Вот натурально планида свела! — выдохнул из себя Кандуша. — Не пожалеете, Людмила Петровна, благодарны будете, другом называть станете. Гос-споди, боже мой, каким еще другом, позволю себе сказать!
— Вы это о чем? — недоумевала Людмила Петровна, удивляясь его словоохотливости не ко времени и не к месту.
— Касательно того, что и не подозреваете, Людмила Петровна.
Он приложил руку к сердцу и потупил глаза.
— Касательно того (поднял их вновь), позволю себе сказать, что тиранит вашу душу.
— Ну-с, что же тиранит мою душу, милый человек? — не скрывая насмешки, спросила Людмила Петровна и стала приводить в порядок свои растрепавшиеся волосы, вынимая из прически гребень, шпильки: стесняться присутствия «такого» человека, пожалуй, не приходится… (То, что он не «мамыкинец», — уже поняла.) — Так, говорите, тиранит? И сильно тиранит? — повторила она, держа шпильку в зубах, так как руки были заняты закладыванием кос, и взглядом искала, не висит ли где-либо в комнате зеркало, в которое можно посмотреться, но его, к сожалению, не нашлось.
«Заиграешь ты у меня, дорогая сударынька, сейчас! — подумал Пантелеймон Кандуша, разглядывая ее исподлобья. — Кудах-кудах, курочка!»
— Касательно преждевременно погибшего вашего мужа! Касательно его хотел бы дружески сказать — вот что! — ошарашил он ее. — Сообщеньице имею, Людмила Петровна.
Рука ее быстро вынула шпильку изо рта, и рот по-детски широко, испуганно раскрылся, и это позабавило сейчас Кандушу.
— Вы его знали? — шагнула к нему Людмила Петровна. — Как ваша фамилия?