Крушение империи
Шрифт:
…Он вышел из летнего клуба поздно ночью. Кто-то из озорничавших товарищей тянул его вглубь пустого сада, где молодые студенты назло огорченному городовому опрокидывали скамейки и сбрасывали их под откос. Городовой и сторож бегали из одной аллеи в другую, ловили студентов и тщетно угрожали им полицейским протоколом. Федя не помнит, принимал ли он участие в этой озорной возне, не помнит и того, почему собственно он решил раньше других отправиться домой и как он очутился в знакомом калмыковском переулочке.
Он понимал, что пьян, что хмель крепко
Но в этот момент, когда он поровнялся с черным калмыковским крыльцом, дверь тихо заскрипела и кто-то в длинной белой сорочке быстрыми, но сонными шагами вышел во двор. Это была прислуга Калмыковых, Анастаська.
— Ишь ты… куда? — окликнул ее Федя и протянул к ней руку.
Она не предполагала идти дальше крыльца, но, увидев Федю, побежала, тихо засмеявшись, к погребу, за насыпью которого и скрылась на минуту. Федя осторожно вошел в сени. И тут он неожиданно столкнулся с дедом.
Незадолго до полного рассвета старик Калмыков, проснувшись, встал с кровати и, надев халат, вышел на веранду.
Еще не ушла поздняя луна, но быстро, с каждой минутой, она теряла свой матовожелтый лак. Лиловое облачко торопливо пробежало по зардевшемуся краешку неба: там разольется вот-вот первый нежный румянец еще недобежавшего солнца.
Калмыковский двор спит. Но вот-вот подымется в конюшне какой-либо залежавшийся за ночь конь, ударит тяжелым копытом по деревянному настилу и потянется мордой в пустые ясли — и разбудит своих чутких соседей; какой-то из них заржет, другой — порезвей — шарахнется задом в сторону, собьет наземь непрочно укрепленную перегородку и протянет свои теплые, влажные губы к встрепенувшемуся уху кобылы. Пойдет глухой шум по конюшне, и спросонок прикрикнет беззлобно на лошадей чутко спящий поблизости, на сеновале, ямщик; и все же перевернется на другой бок — удержать в приятном забытьи последние минуты неполного сна.
Конюшня первой предчувствует утро. А тотчас же за ней встрепенется наверху голубятня, и заворкуют нежные пары — сначала коротко, словно для того только, чтобы перекликнуться, проверить друг друга, а потом хлопотливей и уверенней.
В саду, за конюшней, вспорхнет шустрый воробей, каркнет и прохлопает шуршащими крыльями бездомная кочевница галка, в душном сарайчике встрепенутся бессчетные куры, индюки и гуси, и, как всюду и везде в этот час, ворвется озорно в чуть поколебленную тишину троекратный петушиный клич.
Бегут в норы, под амбар с овсом, рыскавшие у помойки крысы.
Потом проснется человек: в ямщицкой избе, на сеновале, на кухнях.
Проснется первым хромоногий староста Евлампий. Он спит в амбаре, где овес и вся ценная упряжь станции, спит — летом не раздеваясь, не снимая шапки и тяжело пропахших дегтем сапог, со связкой ключей под головой. Он выйдет со своей клюкой, запрет амбар, поковыляет
Ямщики, потягиваясь и зевая, высыпают на двор босые, в исподнем белье, вспотевшие в теплом сене, взлохмаченные. Ведут лошадей на водопой, и сами тут же, у длинного и широкого желоба, добродушно и беспредметно, матерщинясь, обливают друг друга водой.
Умывался ли когда-нибудь старый Евлампий, — того никто не видел.
Выкатится из-за безмятежно-тихого сада, прорвав тонкую, розовую паутину неба, раннее, еще незлобивое солнце: сначала багряный полукруглый лоб его, быстро, вслед, через минуту — издалека пылающие щеки, и, словно залив их жидким, легким золотом, выйдет из-под лба громадный и лучистый глаз. Так будет спустя короткий час.
…Старик Калмыков сидел, не шевелясь, на веранде, вдыхая теплый свежий воздух.
Так он часто поступал: не хватает дыхания в душной маленькой спальне, — проснется, выйдет во двор, подышит свежим воздухом и вернется к своей постели, чтобы крепко поспать еще часок-другой здоровым утренним сном. Так должно было бы случиться и сегодня.
Возвращаясь в комнаты, Рувим Лазаревич услышал чей-то неосторожный короткий стук. Скорее машинально, нежели заподозрив что-либо, старик на ходу тихонько толкнул дверь и заглянул в сени. Вихрем мимо пронеслась Анастаська. Растерянно усмехаясь, стоял у стены внук.
«Поди сюда»… — молча поманил Рувим Лазаревич к себе пальцем Федю, и внук на цыпочках последовал за дедом. Старик вернулся на веранду и сел на свое прежнее место.
— Басяк! — без гнева ругнулся Рувим Лазаревич и, улыбаясь одними глазами, посмотрел на стоявшего перед ним внука.
Они оба не знали еще, к чему должен привести так случайно начавшийся разговор. И в столь необычное время.
«Дома небось волнуются», — вспомнил Федя вдруг о матери, которая с полуночи, вероятно, ждала его прихода, и в первый раз в эту ночь забеспокоился.
И он шагнул с веранды на ступеньку, но тут же в нерешительности остановился, боясь своим быстрым уходом оскорбить деда.
Рувим Лазаревич, неслышно посмеиваясь, смотрел на внука. Ему казалось, что внук смущен, побаивается его, и ему было это приятно.
Уже давно никто из близких не делится с ним, Рувимом Лазаревичем, ни радостями своими, ни горестями, уже давно он — словно забытый, покинутый людским вниманием столб, с которого сняли провода семейной жизни и протянули их над ним, поверх него. И оказалось, что провода оттого не оборвались, не упали, семейные интересы не остыли, жизнь вокруг течет и гудит, но все это — в стороне от него, Рувима Калмыкова, не задевая его.